Сокольский Э. А. "Я ухожу. проводите меня..." // Донской временник. Год 2002-й / Дон. гос. публ. б-ка. Ростов-на-Дону, 2001. Вып. 10. С. 63-66. URL: http://donvrem.dspl.ru/Files/article/m4/4/art.aspx?art_id=552
ДОНСКОЙ ВРЕМЕННИК. Год 2002-й
Краеведы Ростовской области
«Я УХОЖУ. ПРОВОДИТЕ МЕНЯ...»
Соломон Самуилович Гурвич
Зимой 1990 года вместе с Ниной Наумовой я готовил для телевидения передачу о композиторах-ростовчанах. «Вот, еще адрес мне дали, — сказала при очередной встрече Нина, открывая блокнот, — Ворошиловский 52, Гурвич, старейший ростовский журналист. Он многое знает». Через полчаса мы уже поднимались по лестнице старого мрачного подъезда. «Самуил... как?» - уточнил я. «Соломон Самуилович», — поправила Нина, на всякий случай заглянув еще раз в блокнот. «Попробуй запомни такое», — пробормотал я. Дверь открыла маленькая худенькая женщина, жена Гурвича Людмила Эфраимовна; тут же в проходе показался и сухопарый старик с короткими и прямыми седыми волосами, немного напоминающий поэта Николая Асеева. О цели прихода выслушал спокойно и серьезно. И сразу, с явным желанием, четко и по-деловому заговорил о своих встречах со знаменитыми людьми — деятелями искусства и культуры, заметно уверенный, что рассказ его достоин жадного интереса.
Истинно, это было правдой! В самозабвении, едва прикрытом показной безулыбочной деловитостью — не обращая внимания на то, что из-под рубашки поверх трико свисает кусочек майки, — Гурвич перебирал в памяти знаменитые в прошлом имена, затем принес самое заветное и, как я потом убедился, обязательное для любого гостя: толстый альбом фотографий; раскрыл — и я замер. Незнакомо молодой Гурвич — с Хачатуряном! Гурвич — с Шостаковичем! С Утесовым! С Глиэром! С Андреем Мироновым! С Шолоховым!.. Довольный произведенным впечатлением, Соломон Самуилович на прощанье сказал: «Заходите еще. — И, помолчав, требовательно спросил: — Придете?».
Я возвращался домой, а тон, которым был задан последний вопрос, из головы не выходил. «Обещаете прийти? Не забудете старика?» — так я расшифровал смысл вопроса. Что ж, ситуация знакомая: позади — насыщенная впечатлениями жизнь, полная востребованность, несравненная популярность, любимая работа в «Молоте», неустанные исследования по истории культуры донского края в архивах и библиотеках, встречи и переписка со знаменитостями... А ныне — старость, забвение, ненужность... Вот зашли двое молодых, поспрашивали, ушли — и завтра же забудут, у кого были; но все-таки надежда, вопреки всему, живет: вдруг не забудут, вдруг зайдут?
Я вздохнул, покачал головой, и решил: зайду! Гурвичу будет приятно, сам узнаю немало интересного, да и сохраню в памяти то, что с уходом Гурвича может исчезнуть безвозвратно.
Посещения стали регулярными, привычными, и вскоре — необходимыми. Заходил я, как правило, ненадолго, присаживался зачастую прямо на край дивана, где возлежал Соломон Самуилович (ибо диван был его обычным местом отдыха, во время которого он либо спал, либо просматривал газеты и слушал приемник — новости для него были всё). Не помню случая, чтобы я не услышал от Гурвича о каких-нибудь происходящих в городе культурных событиях. Сначала я удивлялся: откуда может все знать человек, не выходящий из дома? Однако вскоре удивляться перестал, на себе испытав бдительность старого «волка» журналистики. Звонить мне он мог по пять раз на день — лишь для того, чтобы сообщить какую-нибудь новость или спросить о том, чем я мог с ним поделиться. Вспоминая его семилетние звонки, мне кажется, что мы вели с ним один нескончаемый разговор: часто Гурвич не здоровался и не прощался, и это казалось вполне приличествующим нашему общению. Так же легко и напористо он мог звонить кому угодно: чувство неуверенности или смущения никогда не беспокоило его. Казалось, набрать телефонный номер было для него импульсом, а не результатом размышления, пусть даже и секундного.
Однако ранимость Соломона Самуиловича не знала границ. Он тяжело переживал каждую неточность, найденную в газетах и краеведческих изданиях. Сам-то ошибок себе не позволял, даже ошибок памяти, которая была у него, к слову сказать, исключительная! Любое проявление журналистской непрофессиональности надолго лишало его душевного покоя. В связи с этим мне памятен случай, происшедший на моих глазах. Однажды к Соломону Самуиловичу пришли студенты, получившие задание взять у него интервью. Польщенный, но тщательно скрывавший это под своей всегдашней оболочкой деловитости, Гурвич, по обычаю, лаконично и ясно рассказывал о том, с какими людьми ему удалось встретиться за свою журналистскую жизнь. Студенты, довольные, кивали и записывали. Разговор подходил к концу, и вот Соломон Самуилович, сделав короткую паузу и хитро взглянув на гостей, решил открыть, так сказать, свою главную карту. Я уже давно знал эту карту. Он всегда приберегал ее напоследок. Старик любил эффекты... Итак, тут же спрятав еле заметную хитринку, Гурвич — спокойно, будто в этом и не было ничего особенного, — произнес: «И помимо всего прочего, мне довелось дружить с академиком Обручевым. В моем архиве хранится пятьдесят его писем ко мне».
Я видел все прекрасно. Губы Соломона Самуиловича предательски сложились в довольную улыбку, а глаза победоносно переходили с одного студента на другого. Студенты переглянулись. Вежливо качнули головами. Слабо улыбнулись. Еще раз переглянулись — на сей раз смущенно, ибо Гурвич не отводил удивленно-вопросительного взгляда. Наконец, девушка, оказавшаяся посмелей сокурсника, неуверенно спросила: «А... кто это?».
О поколение молодых журналистов, поверхностных наблюдателей, полузнаек! Я разделяю огорчение Гурвича, растянувшееся на полгода! В его времена такое невежество выглядело вопиющим. А сейчас — открой любую газету: бойко пишущая молодежь не то что Обручева не знает — Пушкина с Тютчевым путает! И не стесняется этого...
Гурвич умел прощать своих врагов — истинных и мнимых. Последних было много, первых же... пожалуй, ни одного. Врагами были те, кто не уделял ему того внимания, которое, по его мнению, могли и должны были уделять. Однажды известный врач, коренной нахичеванский армянин М. Багдыков два дня не звонил Соломону Самуиловичу, рассчитывавшему едва ли не на ежечасное внимание и лекарственную помощь. О «бессердечности» Багдыкова я выслушивал по телефону немало гневных тирад. «Я знаю, в чем дело! — восклицал Гурвич. — Если бы моя фамилия была, к примеру, Тер-Матевосян, он бы немедля приехал ко мне!». Багдыков позвонил через день, и Гурвич с того времени как ни в чем не бывало стал отзываться о нем с благодарностью и симпатией. В другой раз досталось и мне. Невзирая на требования Соломона Самуиловича, я сначала сделал в городе какие-то свои дела, и потом лишь привез нужные ему капли — с чистой совестью: да неужто он думает, что весь мир должен вращаться вокруг него? Дверь открыл Гурвич, и лицо его было трагично. Взяв лекарство, он всхлипнул от негодования: «Я вас давно жду!» — «Соломон Самуилович, — набравшись твердости, произнес я, — но ведь у меня есть и свои дела...». «Вон!» — крикнул Гурвич, неожиданно выставив к двери указательный палец. Едва я вернулся домой — звонок: «Простите! — и раздумчиво, — что это такое на меня нашло, сам не понимаю...».
Противоречивой личностью был Соломон Самуилович... Обида на людское пренебрежение, на литературное воровство заставляло делать его то, что вызывало слухи о «тихом помешательстве»: он собирал кипы своих бумаг, методично разрывал их на мельчайшие кусочки и сжигал. Дважды просил и меня совершить сожжение, протягивая доверху набитый этими бумажными клочками портфель. Полюбопытствовав, что же такое подлежит уничтожению, я понял: тайну сию не раскрыть. Слишком мелки были клочки: на них умещались лишь по три-четыре буквы... Но вот и другой поступок, получивший достойное отражение в прессе: все свои письма — предмет его справедливой гордости — передал в Государственный архив Ростовской области. Это было для архива неслыханным подарком!
О журналистском творчестве Гурвича мы почти не говорили, да он и не считал свои публикации творчеством. Сознавал, что его задача — кратко, четко, телеграфным стилем донести до читателей суть: там-то, тогда-то произошло то-то. Оригинальность, образность письма не были его потребностью. В этом он был человеком своего времени. «Вы читали Мандельштама? — как-то спросил он меня. — Я читал — ничего не понял! О чем он пишет?» Музыкального слуха Соломон Самуилович был лишен и музыки, кажется, не понимал. Но, наверное, как никто другой, сознавал важность культуры, значимость имен, представляющих ее; он докапывался до всевозможных мелочей, лишь бы поведать о том, чем и кем славен Ростов. Кто бывал в нашем городе, кто не бывал — об этом мог все рассказать только Гурвич. Боюсь, многое, многое он унес с собой... Он был истинным журналистом, и все остальные занятия не имели над ним власти. Вкус спиртных напитков был ему незнаком. Однажды, опаздывая с женой на концерт Розенбаума, он решил остановить машину: протянул руку и согнул ее на локте — так в младших классах вызываются к доске. «Правильно я останавливаю?» — неуверенно спросил он нас с Людмилой Эфраимовной...
Шли годы, и Гурвича все менее и менее радовал кто-либо своим вниманием — несмотря на то, что знал журналиста весь культурный Ростов. Кому нужны старики?.. А Гурвич, неугомонный Гурвич — требовал внимания. Чаще от него отмахивались — более или менее вежливо. И однажды я услышал в телефонной трубке обычный деловой голос: «Слушайте, я написал стихотворение:
Я утомлен, оскорблен и унижен.
Но, никого и ни в чем не виня,
Знаю, что час расставанья все ближе.
Я ухожу. Проводите меня».
«Уходить» Соломон Самуилович собирался все семь лет нашего общения. Все семь лет — сетования на одиночество, на бедность. Безденежье было одной из тем его постоянных жалоб. Однажды я зашел к нему по пути на свидание. «Кому эти цветы?» — тревожно спросил Гурвич. — «Девушке, конечно». — «Ох, зачем, зачем?... Дорого ведь», — вздохнул Гурвич и не мог успокоиться до самого моего ухода. Беспокоился и за мои деньги...
Летом 1997 года в «Литературной гостиной» Донской государственной публичной библиотеки состоялась творческая встреча с С. С. Гурвичем по случаю его 80-летия. Инициатором ее явился сам юбиляр. И зал был полон! Я волновался, глядя на Соломона Самуиловича, стоявшего в непривычно парадном костюме, побритого, умытого, произносящего глуховатым голосом, дикцией, которая всегда была у него не образцовая, вступительные слова: не собьется ли? не разволнуется? справится ли с речью? Ведь и ходит уже с трудом — хотя держится молодцом, не горбится... Нет, все в порядке — как же, многолетняя практика: сколько «четвергов» на счету!.. Встреча прошла живо, интересно, душевно.
Знал ли он, что прощается со своими «невнимательными» почитателями навсегда? Знал, конечно. К уходу, как я говорил, он готовился уже давно. Только — все равно для всех нас он был неожиданным, этот уход. Всего через два месяца после юбилея...
Соломон Самуилович занял такое прочное место в моей душе, что даже его смерть не смогла отдалить его от меня. Может быть, и он откуда-то наблюдает за мной, волнуясь — огорчаясь и радуясь? И еще. Если бы меня спросили, за что я не люблю журналистику, и потребовали самого короткого ответа, я бы сказал: «В ней нет Гурвичей»...
|