Гнутова Л. Юбилей художника // Донской временник. Год 2002-й / Дон. гос. публ. б-ка. Ростов-на-Дону, 2001. Вып. 10. С. 67-68. URL: http://donvrem.dspl.ru/Files/article/m19/1/art.aspx?art_id=356
ДОНСКОЙ ВРЕМЕННИК. Год 2002-й
Изобразительное искусство Ростовской области
ЮБИЛЕЙ ХУДОЖНИКА
Михаил Дмитриевич Алубаев
«Старший, самый наш корень, — говорит Михаил, — дед Павел казак донской, уже отчества не помню, прапрадед — Coфpoн Павлович, прадед — Стефан Софронтьевич, дед мой — Савелий Стефанович. Все — выходцы с Дона, казаки из хутора Кастырка».
Положа руку на сердце, кто из нас мог бы назвать пращура в пятом колене? О таком человеке хочется узнать побольше. К счастью, о Михаиле Дмитриевиче Алубаеве, нашем земляке, можно узнать не только из анкеты (родился в 1942 году 19 июня в Мартыновском районе, окончил художественное училище им. М. Грекова, с 1970 — главный художник Константиновского района, с 1980 года — директор школы искусств, с 1990 — иконописец), но и из того, что его окружает и в чем проявляется и выражается творческая содержательность. Когда он говорил о корнях своих, и диктофон записывал его негромкий, с еле заметной хрипотцой, очень спокойный и одновременно напряженно-высокий голос, я поймала себя на том, что вспоминаю иконы, писанные Михаилом для Александро-Невской церкви, что в городе Новочеркасске. Мне показалось, что на этих иконах художник, может быть, совершенно бессознательно или подсознательно, или интуитивно запечатлел лица своих предков, а может быть, и предков моего мужа из рода Гнутовых, а может быть, и ваших из рода Поповых, Хохлачевых, Подосинниковых, Запечновых... Эти лики обращены ко мне, они вопрошают, заставляют вспомнить о прошлом, задуматься о будущем.
В этой тихой мечтательности, в принебесном мире, в божественной гармонии линии, красок и образов отразились родовая память и личный опыт художника, жизнь которого пронизывает лад, настрой, ритм, последовательность и разнообразие. Такой жизни присущи органичная взаимосвязь всех явлений, естественное вытекание одного из другого. Жизнеустроительная череда дней моего героя отнюдь не воспоминание: то, что было когда-то, и то, что происходит сейчас, соединились в одно настоящее. Духовный сосуд полон, когда в нем живет завещательность. И в этой цепи завещательности алубаевского рода доминирует дед Савелий.
Меня дед напоил из ладони туманом
И надежной рукой посадил на лихого коня,
И понес конь меня по некошеным девственным травам,
Мать умыла росой на восходе июньского дня...
От него идет отношение Михаила Дмитриевича к людям, к донской земле, к потребности творить: «Это уже был конец апреля тридцать второго года. Народ буквально пух в хуторе от голода, дед знал, когда ловить, что ловить, чем, какими снастями. Он берет черпак, идет на Дон. Знает, что селедка должна быть. Прихватил, с собой ребят, двух-трех, которые более-менее живые. Вот они на Дон пошли, километров десять пешком. Шла селедка хорошо. Он ловит селедку и отправляет с ребятами в хутор. Те разносили, раздавали. Вот так дед оживил хутор... Одна женщина жила над Доном, она помнить этого не могла, но мать ей в свое время рассказывала: «Люди помирали, а дед Савелий нас спас...» Понимаешь? Это вот такая историческая справочка, которой мы, конечно же, гордимся».
Я немного помню деда Савелия, помню, как он пел и танцевал в нашем казачьем хоре. Думаю, от него у Михаила (кстати, тоже великолепного рыбака), такое трепетное, очень личное отношение к тихо-славному дону и его неповторимой диковато-нежной природе.
Первые шаги в рисовании, сделанные в семь лет, связанные непосредственно с натурой, с донским пейзажем. Восторженное увлечение миром — окоемом выразилось в первой же картине и, как кажется мне, осталось в нем навсегда: «Первая картина. Речка, ну, она немножко напоминала левитановскую, вроде бы «Осень», чуть-чуть, отдаленно напоминала. Я не видел ее (левитановскую картину — Л. Г.), но так получилось. Речка, бережок, березка на первом плане, на заднем плане лесок. Сюжет был не осенний, а как раз более весенний, очень яркий по-детски».
Эта картина не сохранилась. Как не сохранилось и многое другое им созданное. По большому счету, это трагедия художника, неважно, какого уровня его мастерство, а в данном случае трагедия вдвойне, потому что за плечами Михаила Алубаева творческая жизнь, в которой не было места успокоенности, удовлетворения достигнутым, а был точный поиск и вечный интерес к тому, чем он занимался. Пытаясь определить одним словом содержательность таланта Михаила Дмитриевича, я все время возвращаюсь к одному и тому же месту нашей беседы.
Представьте себе, одним июльским днем шел по станице человек с дипломом художника в кармане и морщился от того уродливо выполненного уровня изображения, что в те времена называлось наглядной агитацией. Этот человек решил, что может сделать станицу лучше, краше даже с помощью такого специфического, условного, кадрированного произведения агитпропа, как плакат, и не потому, что звал его идейный долг, а для того, чтобы людям было лучше, чтобы глаз людской отдыхал на цвете, ритмопластике линии, форме.
Я слышала горечь в словах Михаила о том, что все эти работы были исковерканы, разбиты, оказались в урне, на свалке. Невежды покусились на радость, создаваемую для людей, грубо, беспардонно, не подумав о том, что наступили на живую душу неравнодушного человека. Может быть, это неравнодушие и спасло Михаила от озлобленности, от замкнутости в своем мирке, от обиды на непонятость...
Я обратила внимание, что в нашем разговоре очень часто упоминалось слово "интересно". Рассказывая о чем-нибудь, Миша непременно вставлял "и что интересно" или "самое интересное". Так в нем проявляется собственное неравнодушие. И проявления эти столь разнообразные, что перечислять их можно бесконечно. Преподавая живопись в школе искусств, он вкладывал в это не только свое мастерство и педагогический талант — он учил ребятишек и самой жизни, гоняя с ними мяч на переменах, таща их за собой в лес, к Дону, в степь, потому что это было интересно ему и потому, что ребятам было интересно с ним. Но он, не колеблясь, покинул директорский пост, поскольку в его душе не нуждались власти.
Я помню с каким азартным вдохновением он оформлял спектакли и капустники, выдумывал эскизы костюмов и декорации, никогда не повторяясь, оставаясь выдумщиком, неуемным фантазером. А его шаржи, уверена, до мельчайших подробностей помнят те, кто на них изображен, и те, кто их видел, "карикатура — это отрицательный шарж,- говорит Михаил, — а дружеский должен быть добродушным. Я делал их экспромтом, быстро. Но всегда делал их на людей уважаемых, так как это близко, по душе, по сердцу. А потом этот шарж создает настроение окружающим и возвращает тебе настроение тех людей".
Новое увлечение (которое с годами перешло в служение духовно-вечному) проявилось едва ли не неожиданно. Однажды отец Борис (Павленков), возвращавший к жизни Покровскую церковь, попросил Михаила Дмитриевича сделать подставки в алтарь с небольшой инкрустацией и росписью под мрамор. Работа была выполнена очень удачно. Настоятель был доволен и предложил ему остаться работать в церкви. Придя в церковь, Михаил остается в ней и по сегодняшний день. В трудах его по-прежнему нет покоя и застоя. Его иконы я узнаю, где бы они ни были, хотя ранний Алубаев отличается от нынешнего. Я узнаю их по охристо-золотому фону, где основные краски переплетаются в многообразном взаимодействии сочетаний, переходов, переливов, оттенков и их созвучии. В его иконах заключается освещение ума, радость мысли, сияние памяти, веселье духовное.
Последнее слово в живописи и иконописи еще не сказано. Талант не даст ему жить спокойно, не даст прозябать, а обрекает его на ежедневное подвижничество, которому сопутствуют не только муки творчества, но и уединенность Духа, тяжесть собственного, сделанного в одиночку открытия, смута в своей душе.
Пройдет много лет, и внук Антон, стоя у алтаря Александро-Невской церкви, скажет своему внуку: "Самый наш корень — дед мой..."
|