Донской временник Донской временник Донской временник
ДОНСКОЙ ВРЕМЕННИК (альманах)
 
АРХИВ КРАЕВЕДА
 
ПАМЯТНЫЕ ДАТЫ
 

 
Крюков Ф. Д. Камень созидания // Донской временник. Год 2005-й / Дон. гос. публ. б-ка. Ростов-на-Дону, 2004. Вып. 13. С. 22-26. URL: http://donvrem.dspl.ru/Files/article/m18/2/art.aspx?art_id=609

ДОНСКОЙ ВРЕМЕННИК. Год 2005-й

Произведения донских писателей

КАМЕНЬ СОЗИДАНИЯ

Впечатления

Мне частенько вспоминается 12-летняя девчурка Василиса и её «отбывательская» подвода, очень странного фасона тележка, которую она называла «дилижанчиком». На этом дилижанчике я и усть-медведицкий окружной атаман П. А. Скачков, возвращаясь с Круга, вступали от Суровикина, с железной дороги, из сферы цивилизации, так сказать, в глубь первобытного степного простора с пыльными, воспетыми в песнях шлях, дороженьками — «шириною в три шага, долиною конца краю нет», с оврагами, балками, кургашками и норами сусликов и редкими хуторами, схоронившимися от степных ветров в ярах по Куртлаку и другим каким-то безымённым речкам-ерикам.

Василиса была необычная серьёзная смуглянка с широкими черными бровями. Лишь ростом всего — с кнутик.

— Дорогу-то на Слепихин знаешь?

— Ну да найдём как-нибудь. Миру-то вон сколько...

Эта резонность и спокойная уверенность крошечного кучерка сообщилась и нам, до некоторой степени «державным хозяевам», а сперва мы с сомнением поглядывали и на низко стоявшее солнце, и на двух унылых «гнедух», поджарых, низкорослых кобылёнок в дышлах.

Сели. Вперед пустили Ванятку на дрогах, одногодка Василисы, — он на своём Буланом вез двух офицеров. Потом по камням мощёного двора станции загремел-зазвенел наш «дилижанчик», на улице зашуршал по песку, обошёл Ванятку и запылил мимо седых воинов на завалинках и лавочках около небольших, опрятных хуторских домиков. Это были старички переписей первой половины 90-х годов. Вид их — седобородых, солидных, тяжёлых, с обмотанными головами и руками на перевязях, с костылями, был трогателен до умиления.

Выехали на гору. «Миру», действительно, много: впереди и позади — телеги, подводы конские, воловьи и даже верблюжьи. По пескам всё это плелось пешком. С боку — пассажиры: офицеры, казаки, солдаты. И сами кучера ― ребятки, старики, бабы, посвистывая и помахивая кнутами, шагали около оглоблей. Шуршал пёстрый говор, пересыпались молодые, крепкие остроты и шутки, женский смех звенел. Над краем земли, в жемчужной дымке, садилось покрасневшее солнце. Просторно, широко, пустынно... Длинные-длинные, уродливые тени телег, людей, лошадей, верблюдов двигались с боку дороги, уходя в высохшую булано-коричневую степь, пропадая в её волнистой дали. Ветер размёл, разрисовал извилистыми узорами песок.

Ванятка, забежав вперёд, кнутиком изобразил на земле какие-то письмена. Поочередно подошли мы, сзади шедшие, почитали:

И. Лукич Краюшкин...

Казак с подвязанной щекой чмокнул языком и сказал:

— На таком песку писать — это и меня бы писарем можно зачислить...

— А Купрюшки не видать, — сказала Василиса Ванятке, — то ли остался, то ли сперёд уехал...

— Ускакал. Он двух дохтуров повёз.

— Ишь, чума его растяни... А вон ероплан, гляди... бунить...

Как всё просто, близко сердцу, знакомо в отдельных своих штрихах, но в целом, как всё фантастично, трудно приемлемо для здравой логики... Почему вот сейчас, вместо того, чтобы ехать по железной дороге, привычным путем через Царицын до Себрякова, — шагали около «дилижанчика» по этой высохшей осенней степи, расцвеченной предзакатными красками? Почему эти простые, свои, но незнакомые люди оторвались от своей обычной работы и прикреплены мыслями и заботами к этому пыльному шляху «шириною в три шага, долиною конца-краю нет»? Откуда взялся тут, в пустынных степях, ещё не утративших памяти о кочевнике-татарине, гулкий диковинный аэроплан, проплывший сейчас над седыми курганами? Откуда эти ящики с снарядами, с патронами, возы с телефонными аппаратами, с проволокой?..

Кто-то смешал людей, столкнул их лбами, раскидал по враждебным группам, зажёг звериной злобой... Миллионы сбиты с привычных насиженных мест, отупели от нужды, голода, крови... Труд заброшен и труд — напряжённый, подневольный, постылый — держит десятки, сотни тысяч людей в бесконечном круговращении и неотрывной суете. И все устали, выбились из сил, окаменели от горя, лишений, грязи и бесприютности...

Порой кажется жизнь тяжелым сном и измученное сердце ждёт: вот-вот наступит пробуждение и утомлённая душа отдохнет в привычном, прежнем — простом и мирном — будничном обиходе, таком понятном, ясном и близком сердцу...

Белый старичок с червеобразными бровями шагает рядом со мной. Он очень словоохотлив, но из деликатности или почтительности стесняется надоедать разговором господам. Однако, время от времени осторожно спрашивает о чём-нибудь и выражает собственные мысли, и в них чувствуется то же недоумение перед жизнью, которое удручает и меня.

— Ну такая злоба в мире пошла, такая злоба, — говорит он, вздыхая: — взъелись все один на другого и — кончено. Сейчас ишшо кой-как стали к соглашению приходить, а зимой было — бя-да!

Он покрутил головой, махнул кнутовищем.

— Эти фронтовики десятые попришли, слому не было им!.. То не так, другое не по его, своевольство, самоуправие, никакого начальства не надо, насчёт Бога загнёт — волосы дыбом аж станут... Станешь резонить какого, он тебя закидает словами, оконфузит перед народом, ни во что поставит, а то так и за бороду поводит... Водили, было дело...

— А сейчас как?

— Ну-у... сейчас-то они ручные стали... Просто води на самой тонкой бичевочке, как смирного телка, — не оборвётся... Как хлебанули горя от этой красной пакости, да как набилось им пыли в зад, — сократи-и-лись...

В голосе старика заиграли весёлые, торжествующие ноты. Он погрозил кому-то кнутом в пространство и повторил:

— Притихли. Теперь с ними говорить можно. — Через чего злоба, мол, вошла в мире? Через зависть. Каин Авеля убил, своего брата, за чего? Зависть. Святополк Окаянный побил братьев Борис―Глеба через чего? Через зависть. Вот также самое вы непочётчиками вышли, гордецами... А чего порядочного вы сделали? Деды-прадеды вам наживали, а вы...

Старик оборвал речь — видимо, не нашел достаточно выразительных слов для негодования, высморкался и плюнул. Казак с подвязаной щекой, шедший с боку, сказал равнодушно:

— Старички тоже... у нас их румынами прозвали...

— Румынами?

— Ну да. Мастер бегать... Молодые бегают не плохо, а они и молодых обгоняли...

— А и брешешь ты, парнище, как видать...

— Чего брешешь? Мы с ними и здоровкаемся, как с молодыми: «Здорово, зелёные!» Хвальбы было: «мы, мол, покажем развязку», а до дела коснулось — утекай ребята...

— А ранетых кого больше? а? — с запальчивостью воскликнул старик: — поди-ка, глянь...

Он был прав. Процент раненых стариков, как я после убедился из разговоров с людьми сведущими, в три раза превосходил раненую молодежь, — старики за себя постояли. Но была доля правды и в словах молодого, не один вековечный антагонизм между старым и новым миром говорил в них.

— Мы надысь с Максимом Кочетковым в коноводах были. Зашумели: лошадей! — надо же скоро, а он на седло не влезет.— «Сажай, Трофим»... Подсадил, конечно...

— Ты с каких хуторов? — спросил старик.

— С Никитиных. Тимофея Семибратова сын.

— А деда твоего как звать?

— Герасим Никитич.

— Ну знаю... Молодые... у молодого, конечно, настроение развязное, а старик — у него все кости ноют...

— Так точно. Молодой как не навихается за день, — лёг, соснул, встает, как встрёпанный... А старик, пока разомнется, разломается... трудно ему! От молодого мороз отскакивает: озяб — бороться, плясать... а старик — месту рад...

Как наш караван, медлительно-долго, ровно течёт речь казака Семибратова. Солнце с минуту глядить на нас одним пурпурным краешком, потом тихо ныряет в розово-пыльный океан за синими, далёкими холмами. Сливаются тени. Степной простор звучит элегией раздумья и печали, — Бог весть откуда, от головы ли обоза, или сзади долетают тихие вздохи протяжной одинокой песни. И опять диковинное кружево обыденного, знакомого и фантастического по неожиданности сочетания, — как гул землетрясения и в нем пиликанье гармошки,— берет в плен мою душу...

Я слушаю Семибратова и вижу, как среди лишений, голода, холода и ежеминутной опасности люди — как дети — рады минутному досугу, изобретательные на забавы и ни ропота, ни мрачных размышлений, как будто и не родились никогда в тех самых загадочно-темных рядах, которые памятными моментами шатались, галдели и создавали близкую возможность катастрофы. Простой, ровный, как шуршание песка под колёсами, рассказ Семибратова тихо, сонно шелестит среди сумеречного степного простора.

— У нас танцур есть один — Козловцев — так он по всякому: и на пузе, и на локотках, и на спине. Все сотни обплясал, никто против него не могёт... Даже редкий гармонист выдуется, — устают. Один чуть не слезами кричал: — буде, пожалуйста, не могу больше... А он одно: чаще! Вахмистр уже пригрозил: — довольно, Козловцев, оставь, а то я тебя на два дежурства назначу... Но он тут таки подался. И то забёг за скирды на гумно и за скирдами часа полтора один выделывал...

— Вот это герой, — с усмешкой одобрил старичок: — завсегда заслушивает честь-благодарность отдать...

— Он любую лошадь обгоняет на рысь...

— Ну уж это ты примахнул...

— Да, пробованное дело! Мне чего? На пары бились. Усть-хопёрцы пришли нас сменять, мы и говорим: вот у нас человек может лошадь обогнать, не хотите ли на пары? Заложились по рублю: бежать на рысь, а ежели лошадь на карьер перейдет — проигрышь. Комиссию выбрали, обозначили куст до какого бежать... Трёх лошадей обогнал, три рубля выиграл!..

Скрытые от глаз мелочи обыденной жизни фронта плывут передо мной в ровном, неторопливом рассказе Семибратова, и я чувствую, как крепнет во мне уверенность в неистребимости казачьей жизнеспособности и жизнерадостности. Никакие лишения, никакая нужда не согнёт её, эту удивительную натуру, выкованную веками в условиях боевой и трудовой жизни. Холод и голод, в самом ведь деле, отскакивают от неё, как горох...

«Есть ещё порох в пороховницах», — радостно думаю я, — и прочен фундамент, на котором будет строиться обновлённая жизнь... Пережитые испытания лишь укрепляют эту веру.

***

В серой мгле осенней ночи тонет степь. Вздыхает ветерок. Холодная свежесть заползает в рукава и за спину. Тишь безбрежная. Над головой — высокий свод из водянисто-синего стекла. Звёзды... Белая дорога от края до края — как и наша, — «шириною она — три шага, долиною конца краю нет»...

Шуршит наш «дилижанчик», гремит, звенит какими-то гайками и железками. Подпрыгивает, ныряет в выбоины, буерачки, сползает вверх. В темноте кажется — больше вверх ползём, гнедые наши кобылицы идут поступью очень степенной. Порой, внезапно, из тёмноты вырастает черный силуэт таинственной колесницы с темными библейскими «муринами» в лохматых шапках, и розовые огоньки цыгарок...

— Какого полка, станичники? — лениво бросает один из «муринов» и по голосу чувствуется, что от скуки спрашивает, никакого полка ему не надо.

— Шешнадцатого! Звенит в ответ наш маленький кучерок Василиса и фыркает в рукав своей ватной кофточки.

— Ах, ты, шустрая!

Раз-два под уклон гнедухи наши пускались в карьер. Дилижанчик отчаянно кренил то вправо, то влево. Василиса наша грозно трукала:

— Тпрр, холера вас задави!

А мы, пассажиры, покорно готовились к неизбежному крушению, скромно мечтая лишь об одном, чтобы уткнуться помягче, в родимую степную придорожную пыль, а не угодить в яр с окаменевшими от засухи глинистыми обрывами. Но милосердием судьбы оба раза вышло так, что старая гнедуха, израсходовав скромный запас энергии и воодушевления, сворачивала в сторону и укрощала бег. Молодая не сразу, не подчинялась, переходила на рысь, а потом на самый бережный шаг, как бы погружаясь в размышления о нищете порывов и размаха. Дилижанчик опять шуршал ровно, монотонно, кротко, словно старую сказку рассказывал.

В местах наиболее серьёзных, в смысле возможности дорожной катастрофы, — как это ни мало вероятно, а ещё в наших родимых степях, с виду таких ровных, плоских и широких, есть этакие коварные балочки, в которых свернуть столь же легко, как и в Дарьяльском ущелье, — Василиса командовала мне:

— Ну-ка, деда, сведи гнедуху, этну вон, молодую... а то у ней, у уроды, привычка — с горы на кальерт...

Я беспрекословно следовал указанию нашего чернобрового кучерка и брал молодую гнедуху под узды. Гнедуха недовольно крутила головой, пыталась перейти в намёт, дышло толкало меня в спину, я должен был рысить иноходью до самого дна балки...

Задача, возложенная на меня, кое-как доводилась до благополучного конца. Вместе с остепенившимися гнедухами, моим спутником и маленькой Васютой, я снова погружался в созерцательное настроение. Шуршал в безбрежной мгле ночи тарантасик, роились звёзды в высоте, торжественно безмолвствовала степь, и вереницей неуловимых теней плыли и уплывали смутные мысли о том, что есть какая-то из веков предопределённая фатальная связь между мной, секретарём Круга, и дышлом, что толкавшим меня в спину, между ретивыми на спусках гнедухами и загадочным русским народом, переходившим в стремительный карьер под горку... Есть таинственное сцепление между этой немой степью и звёздами усеянной бездной вверху, между родным моим краем, чернобровой маленькой Васютой на козлах, национальным гнездом, в котором она и я вывелись, между неуклюжей, нелепой, но милой сердцу Россией и — всем необъятным миром, в вечном движении идущим вперед, в великое, безвестное будущее, закрытое от меня таинственной завесой.

Плыли из мглы безмолвной ночи мысли, неуловимо уносились в звёздную мглу. Печальной музыкой звенели в памяти стихи, знакомые со школьной скамьи:

Глухая ночь. Дорога далека. Вокруг меня волнует ветер поле... Да, далека дорога, и ночь загадочно безмолвна...

Порой мы боремся с этой таинственной немотой, говорим, мечтаем вслух. Мой спутник — П. А. Скачков, усть-медведицкий окружной атаман, говорит об Усть-Медведице, нашем родном гнезде, о создании из неё культурного уголка, из которого свет шёл бы по радиусам в глубь и к перифериям округа. Он — неисправимый романтик. И знаю: сердце его навеки прилепилось к белому кресту над братской могилой, на седом кургане нашем — Пирамиде. Здесь зарыта наша скорбь и наша радость, — лучшие сыны нашего края родного, юные орлы, первые поднявшиеся в неравный бой за честь его и свободу, — тут нашли вечное успокоение...

Здесь и залог упований наших на будущее воскрешение веры нашей в родное казачество.

Мечтаем вслух. И не Бог весть как несбыточны наши мечты: альфа и омега наших полётов в будущее — пока родной округ, родной угол... Хорошо бы народный университет построить около Пирамиды, поднять агрикультуру в округе, создать бы опытное поле хорошее... Хорошо бы, если бы прошла дорога, нашлись бы предприимчивые и сведущие люди, насадили и оживили бы промышленность в крае... Хорошо бы добиться, чтобы казак наш имел не только все необходимое, но и лишнее. Ах, хорошо бы...

И все звенят в памяти грустной музыкой стихи Полонского:

Глухая ночь. Дорога далека. Вокруг меня волнует ветер поле...

Но, может быть, дорога и не так уж далека и где-нибудь тут, за холмами, окутанными мглою ночи, тёплая станция с огнями, приютом и хорошим разговором?.. Бегут гнедухи под уклон, тарахтит дилижанчик по бревенчатой гати через какую-то речушку, чёрной стеной встают вербы на левадах, огонёк мелькнул вдали: хутор...

— Слепихин, что ль?

А кто его знает, — говорит Васюта, — я тут сроду не была... Вот коль Купрюшку найдем, — стало быть Слепихин.

Тарантасик минут пяток прыгает по кочкам, въезжает в хуторскую улицу, пахнущую кизяком, выезжает из неё за хутор, — керосиновый фонарь выныривает напугав и около него чёрный силуэт телеги.

— Купрюшка, это ты? — спрашивает наш кучерок.

— Я, — отвечает от фонаря сиплый детский бас и из-за лошади показывается фигурка в полушубке, вся величиной в кнутик.

— Идолова голова... ускакал!

— Дохтура велели скорей...

— Идеже они у тебя?

— В канцелярию пошли...

— Идолова твоя голова... идеже ночевать будем?

— Тут и заночуем. Домой ехать темно... ишшо кабы бирюки не съели...

Не взирая на недостаток мужества перед бирюками, я твёрдо всё-таки верю в Купрюшку — двенадцатилетнего донца, несущего ныне службу родному краю, пока в области транспорта. Верю и знаю, что не обманет меня моя вера... И Купрюшка, и Ванюшка, и чернобровая Васюта, все они — твёрдый камень, на котором будет созидаться лучшая, обновленная жизнь моей родины, — «твёрдый камень-адамент», по стариковскому казачьему выражению... Немного старше их были те смелые орлята, которые первыми ринулись в бой с угнетателями родного края и нашли вечное успокоение под белым крестом на Пирамиде. Немного старше их и те славные малолетки, из которых сформирована и продолжает пополняться постоянная Донская армия, зерно будущей боевой мощи родного края...

С умилением вспоминаю сейчас я их всех — и Купрюшку, и Ванюшку, и Васюту, и этих юных, безусых молодчиков, короткие встречи с которыми выпрямили мою дотоле согбенную душу.

Помню: накануне открытия Круга сидел я в садике епархиального училища и смотрел на смену караула у здания. Чем то милым, славным, славным, давно как будто забытым веяло на меня от стройных молодцеватых взводов юных казачков, от короткой, отрывисто-четкой команды.

После команды «вольно» два молодчика подошли ко мне, взяли под козырёк и вежливенько спросили:

— Дедушка, где бы нам тут оправиться?

Этот немножко неожиданный вопрос положительно умилил меня. Давно ли мы были свидетелями углубленного и расширенного понимания свободы, отводившего на предмет «оправиться» любое ближайшее помещение, будет ли то дворец, храм, музей, старинный архитектурный памятник? А теперь вот «спрашиваются»... Какое колоссальное преображение понятий! И какими усилиями удалось достигнуть его?

И тогда уже я преисполнился уверенности,— говорю это самым серьёзным образом, — что родина жива и жить будет...

Видел я их на другой день, этих малолеток, когда их полки проходили перед старыми знамёнами, израненными временем, свидетелями былой доблести и славы казачьей. Звенела музыка. Потоком радостным и бодрым неслись серебряные звуки, пели, разливались ликующим и звонким плеском. И за рядами шли ряды, сливая гулкий шаг с звенящим зовом труб. Шли стройные, восторженно-лихие, юные бойцы. И гордым, радостным трепетом билось сердце, ощущая родную близость этой юной, прекрасной боевой силы, оказавшейся в нескудеющей сокровищнице Тихого Дона...

«Ещё есть порох в пороховницах... Не оскудела сила казацкая»...

Звенела музыка разливисто и звонко, и за рядами шли ряды — юные прекрасные, восторгом удали горящие. В чудесной симфонии слитого гула ритмически-четких шагов и серебряных звуков встал величавый прекрасный образ родного края: старые боевые знамена и могилы прадедов, героические песни и плач матери над убитым сыном, скрип бесконечных обозов с снарядами и грозный гул станичного майдана, и степь родная с седыми курганами, нужда, горе, труд и всеувлекающий порыв самоотвержения.

Звенела музыка... и клич юных голосов восторженно гремел в ответ на приветствие Атамана, и сердце ширилось радостной верой в народ, вынесший на плечах своих славные боевые знамёна и ныне, в полосу развала, отчаянья и забвения долга, создавший самый прочный фундамент государственного бытия — юную боевую силу, прекрасную молодую армию... Камень, на котором будет созидаться обновлённая храмина родины...

 

 

Родина: литературно-художественный альманах. 1920. № 2. С. 51-58.



 
 
Telegram
 
ВК
 
Донской краевед
© 2010 - 2024 ГБУК РО "Донская государственная публичная библиотека"
Все материалы данного сайта являются объектами авторского права (в том числе дизайн).
Запрещается копирование, распространение (в том числе путём копирования на другие
сайты и ресурсы в Интернете) или любое иное использование информации и объектов
без предварительного согласия правообладателя.
Тел.: (863) 264-93-69 Email: dspl-online@dspl.ru

Сайт создан при финансовой поддержке Фонда имени Д. С. Лихачёва www.lfond.spb.ru Создание сайта: Линукс-центр "Прометей"