Шолохов Л. Г. Мне грезилась донская гроза // Донской временник. Год 2006-й / Дон. гос. публ. б-ка. Ростов-на-Дону, 2005. Вып. 14. С. 134 -142. URL: http://donvrem.dspl.ru/Files/article/m18/1/art.aspx?art_id=460
ДОНСКОЙ ВРЕМЕННИК. Год 2006-й
Жизнь и творчество донских писателей
«МНЕ ГРЕЗИЛАСЬ ДОНСКАЯ ГРОЗА...»
воспоминания о Георгии Филипповиче Шолохове-Синявском
По рассказам моих родителей, один из наших предков (по линии отца) был выходцем из глубин Центрально-Чернозёмной России, а именно — из села Колпны Ливенского уезда Орловской губернии. Они были из государственных крестьян и носили фамилию Шолоховы [1]. Родословную свою государственные крестьяне на Руси вели с XIII в., когда первоначально их называли «черносошными», а затем — «половниками». Такое положение в Московском государстве сохранялось до начала XVIII столетия. Владели они общинными землями и несли феодальные повинности, отдавая половину своего урожая («половники») в пользу Великою князя, а позже царя. Некоторые из них, бывшие служилые «по прибору» (стрельцы, пушкари, городовые казаки) со второй половины XVIII столетия становились однодворцами.
Окончательно государственные крестьяне сформировались как сословие на рубеже XVIII-XIX вв. Они всегда оставались свободными, но земли у них было в обрез.
Прадед мой Михаил был, по рассказам отца, весьма своенравным. Четверых своих сыновей, несмотря на нищенское хозяйство, держал в узде, требовал, чтобы они женились только на местных девушках и ни в коем случае не выходили из крестьянской общины.
После 1861 г. общины стали распадаться. Сыновья, несмотря на запреты отца и угрозы лишить их наследства, решили искать лучшей доли в иных краях. Старший Герасим двинул со своей семьёй в Сибирь. Младшие, Игнат и Иван, пошли на юг. А вслед за ними, после отбытия воинской службы, решился идти на Дон и младший сын моего прадеда Филипп. Шли они на Дон по шпалам строящихся российских железных дорог. Подрабатывали, чем придётся, — чаще всего выполняли ремонтные работы на станциях и полустанках.
На Дону дед мой нашёл работу на железнодорожном полустанке в районе казачьего хутора Синявского Елизаветинской станицы, что на полпути между Таганрогом и Ростовом-на-Дону, вначале ремонтным рабочим, а затем путевым обходчиком, стрелочником и, наконец, путевым сторожем. Братья Игнат и Иван, пришедшие на Дон раньше Филиппа, также работали на железной дороге. Оба женились на донских казачках, и затем один из них обосновался в Таганроге, а другой на станции Иловайская. Дед Филипп, воспитанный в большей степени, чем его старшие братья, на уважении и послушании родителям, в середине 90-х гг. XIX столетия вернулся на Орловщину и по воле отца женился на дворовой девушке Варваре, бывшей горничной у помещиков Ханиковых, а затем с молодой женой (она была моложе его на 12 лет), возвратился на Дон, в Приазовскую степь, населенную казаками, армянами и, как тогда говорили, хохлами-тавричанами.
Поселились Филипп и Варвара на хуторе богатого армянина Адабашева. Долгое время жили в шалаше (даже в первую лютую зиму, когда морозы достигали 30 градусов), охраняя господский сад и пасеку; позже Адабашев разрешил деду моему переселиться в недостроенный каменный дом под железной крышей, а сам переехал с семьёй в собственный особняк в Нахичевань-на-Дону.
Дед мой выполнял обязанности сторожа, садовника и пасечника. Он самозабвенно любил природу Донского края. Ловля перепелов и пчеловодство стали впоследствии его основным занятием.
Дети Филиппа и Варвары в раннем возрасте умерли от скарлатины, дифтерита и других болезней. Выжили только Егор (Георгий), будущий мой отец, Елена, Евдокия и Анастасия. Когда Егорушке (дед мой ласково называл его Ера) исполнилось семь лет, его отдали учиться в церковно-приходское пятиклассное училище хутора Синявского, в пяти верстах от Адабашева. Поселили Егорушку в доме казака Цыбина за ежегодную плату мёдом и плодами дедовской охоты. Учился мой будущий отец блестяще: училище окончил на все пятёрки, получил похвальную грамоту и в 15 лет (в разгар Первой мировой войны) пошёл работать на станцию Синявская табельщиком. Выучился на телеграфиста. Тянулся к знаниям, особенно к русской классической литературе. Его литературными кумирами на всю жизнь стали Пушкин, Тургенев, Гоголь и Помяловский, а в более зрелые годы — Бунин и Толстой. Увлекался отец астрономией и геодезией. Настольной книгой его стала «Астрономия» Фламмариона, которая от него перешла ко мне ещё в ранней юности.
В годы Первой мировой Адабашев умер. Его сын пустился во все тяжкие — карты, женнгины и прочее, промотал наследство и продал дом, в котором жил мой дед, огромные стада овец, пасеку, сад, да и весь хутор. Дед вынужден был переехать в Синявку, где многие годы скитался с семьёй по углам, прислуживая зажиточным казакам, которые презрительно называли его кацапом.
В годы Октябрьской революции и Гражданской войны шестнадцатилетний Егор стал классным телеграфистом и был переведён на станцию Таганрог, где в полной мере испытал все «прелести» Гражданской войны. Война кончилась, и его призвали в Красную Армию. Он служил на территории Украины до 1924 г., где велась борьба с остатками банд Григорьева, Махно, Маруси и др.
Демобилизовавшись весной 1924 г., отец вернулся в Синявку, которую переименовали в село. Вновь телеграфистом и вскоре познакомился с моей будущей матерью — Лизой Касюковой.
***
Мать моя Елизавета Алексеевна происходила из семьи низовых казаков. Прадед мой по материнской линии Антон Касюков был уроженцем хутора Рыкова Старочеркасской станицы. Участник Крымской войны (1853 — 1856 гг.) в составе 73-го казачьего полка, оборонявшего Азовское побережье между Таганрогом и устьем Дона, Антон Касюков стал заядлым рыболовом, и зимой бегал по Дону на коньках до Ростова и по Мёртвому Донцу до хутора Синявского, где со времён Крымской войны облюбовал место и обосновался впоследствии. Мой прадед и кед унаследовали любовь к рыбной ловле, но считали главным своим делом хлебопашество. В 90-е гг. XIX столетия Алексей Касюков служил в лейб-гвардии Его Императорского Величества казачьем полку в Санкт-Петербурге вместе с родным братом Николаем [2].
После службы в армии братья Алексей и Николай вернулись в Синявку. Строились они «на горе», то есть в верхней части хутора, на главной впоследствии улице. Дома их были на высоких фундаментах («завалинках»), и под железными крышами, с крыльцом-верандой, в отличие от многих казачьих куреней, что были, под камышовыми крышами. Во дворах завели погреба и каменные амбары. Появились лошади, быки и другая живность. За речкой Чулек простирались обширные сады.
В годы Первой мировой и Гражданской войны мой дед не подлежал призыву — по возрасту и потому, что оставался единственным мужчиной в семье. У него не было сыновей, только дочери — Нина, Елизавета, Мария, Вера, Антонина и Акилина.
В годы Гражданской войны хутор Синявский неоднократно переходил из рук в руки. То отряды Сиверса, то банды Маруси, то кутеповцы, то марковцы, то снова красногвардейцы...
В декабре 1919 г. в Синявку вслед за отступающими марковцами и бандами Маруси, оставившей после себя взорванные станционные постройки, со стороны Таганрога ворвались несколько красногвардейских бронепоездов. Всех престарелых казаков, а также моего деда Алексея Касюкова, немедленно мобилизовали на строительство переправ и мостов в гирлах Дона. В зимнюю стужу под свирепым декабрьским ветром и под дулами винтовок, по грудь в ледяной воде эти старики вынуждены были наводить понтонные мосты для наступающих частей красногвардейцев. Несколько дней мой дед вместе с синявскими, рогожскими и недвиговскими казаками наводили понтонный мост под Азовом; затем, весь в жару, вернулся в Синявку и, по словам моей бабушки, «сгорел за три дня»...
***
Бабушка моя Агния Александровна родилась в слободе Большая Крепкая, что в верховьях Гузлова (приток Аксая). Родители бабушки были, по всей вероятности, выходцами из Слободской Украины. Девичья фамилия бабушки — Панченко, или, как говорили на Дону, Панченкова. Я помню свою миловидную пышноволосую, седую бабушку мудрой, благородной, внимательной, удивительно милосердной. Она была неграмотной совершенно. Искренне веровала в Бога. Знала массу казачьих и украинских былин, преданий, песен и сказок. Её любовь к нам, внукам (нас было двое — я и мой близнец Толя), её ласковые руки, которыми она толкла в тяжёлой чугунной ступке жареные семечки с кусочками колотого сахара — высшее для нас лакомство на земле — её сказки на ночь — да разве это забудешь... А её ранние походы, после смерти деда, с моей матерью в Степь «за колосками» (часа в 3-4 утра, чтобы не увидели и не арестовали свирепые колхозные объездчики — как говаривала бабушка — «верхоконные», — особенно в годы коллективизации и голода начала 30-х гг.); её борщи из конского щавеля и бураков, чтобы мы не умерли с голоду...
Печальна судьба деда Филиппа, который и при советской власти ютился «по углам». Если деда Алексея Касюкова я знал только по рассказам бабушки и матери, то деда Филиппа, хотя и смутно, но помню. Как за верстаком мастерил нам с братом саночки зимой, как весной 1933 г. лежал где-то высоко на столе, застеленным чем-то белым, с окладистой, чуть с проседью, тёмно-каштановой бородой, жёлтым восковым лицом и венчиком на лбу. Помню и зимний солнечный луч на лице мёртвого деда, полуподвал с чистым глиняным полом, бабушек, тишину и полушёпот о том, что дед умер от голода...
А ещё помню наше зимнее крыльцо и февральскую стужу 33-го, и на крыльце умирающий мужик в зипуне, валенках, с седой бородой и царапающий в бреду грудь, непрерывно бормочущий: «Ма-ма-шки, ма-ма-шки...». Наш сосед, старый казак Могутин, наклонившись над ним, пытался понять, о чём бредит умирающий, и наконец, догадался — «бумажки!». Умирающий беспокоился, очевидно, о своих документах, среди которых оказалась книжка колхозника. С нескрываемой досадой и злым юмором, присущим казакам, Могутин пробасил: «Мамашки, мамашки»... На том свете и без мамашек твоих примут...».
***
В конце 20-х — начале 30-х гг. я уже более или менее отчётливо помню друзей отца, которые часто бывали у нас в доме, когда отец возвращался из очередного дежурства на телеграфе, чаще из Иловайской или Таганрога. Мы в детстве почему-то называли Таганрог Тагандрогом, а железную дорогу по-старинному «чугункой».
Из воспоминаний матери я узнал, что отец познакомился с ней в 1924 г. весной, в пору цветения сирени, когда после демобилизации вернулся в Синявку.
Тот год был довольно засушливым и голодным. Однако осенью, с помощью друзей отца - Ивана Аханова, Ивана Рогова, Данилы Ленивова и Митрофана Болдырева (все телеграфисты) — они с матерью сыграли свадьбу. Бабушка настояла, чтобы молодые обвенчались. Свадьба прошла не без курьёзов. Поп запросил значительную сумму, которую с трудом удалось достать. Обещанный друзьями тарантас (фаэтон) запоздал, и венчались уже в сумерках. Вино, обещанное друзьями, оказалось кислым... Наутро после свадьбы молодые, которые поселились в доме моей бабушки, услышали стук в окна. Мать выглянула и увидела босоного мальчишку лет 11 —12 с перекинутой через плечо просмоленной верёвкой, а за его спиной, волоча хвост по деревенской пыли, трепыхался огромный сазан. «Это вам отец приказал передать в подарок!» — проговорил мальчик и протянул матери конец верёвки. Оказывается, отец, когда-то, вернувшись из армии, подарил одному из синявских рыбаков ручной армейский компас, который здорово помогал в открытом море, и вот теперь, в самую нужную минуту — подарок: огромный, только что выловленный в Таганрогском заливе сазан!
По всей вероятности, этот случай натолкнул отца на рассказ об азовских и синявских рыбаках. Начиная с 1925 г. отец часто бывал в Ростове, куда его направляли на дежурство телеграфистом, как тогда говорили — в СКОПС (Северо-Кавказское отделение путей сообщения). Именно в те годы он познакомился с Александром Фадеевым, работавшим в Ростове в газете «Советский Юг» и одновременно писавшим свой знаменитый «Разгром». Фадеев один из первых прочитал и высоко оценил ранний рассказ отца «Преступление» и рекомендовал его к публикации в журнале «На подъёме». Как говорил впоследствии отец, Фадеев и стал его «крёстным» литературным отцом. Фадеев не только открыл моему отцу дорогу в большую литературу, но и порекомендовал взять псевдоним «Синявский», в отличие от уже опубликовавшего к тому времени первую и вторую книги «Тихого Дона» Михаила Александровича Шолохова.
***
Конец 20-х и начало 30-х гг. памятны мне приездами к нам, в Синявку, новых друзей отца — Александра Ивановича Бусыгина, огромного, как казалось мне в детстве, курчавого, черноволосого, доброго и всегда улыбающегося великана; барственного и холёного, незадолго до этого вернувшегося из болгарской эмиграции казака Михаила Андреевича Никулина, а также Павла Хрисанфовича Максимова — вечно в соломенной широкополой шляпе и в парусиновмх брюках.
Вечерами в самой большой комнате нашего дома или, как тогда говорили — зале, при свете, мне казалось, необычайно яркой керосиновой лампы под абажуром, друзья отца сидели за большим круглым столом и весело беседовали. Иногда слушали и нас, детей: мы читали стихи — кажется, Виктора Гюго, о Парижских коммунарах, о героизме, доблести и чести; а затем о горящем городе Токио и Чжан Цзо-Лине, по всей вероятности, написанные каким-то советским поэтом (до сих пор, к стыду своему, не знаю его имени), под впечатлением Токийского землетрясения 1923 г. и Первой гражданской войны в Китае. Конечно, всего этого мы, пятилетние дети, не знали, но чувствовали одобрение друзей отца и музыку стихов, их страстность, образность и честность.
***
Отчётливо помнится солнечный день нашего переезда в Ростов-на-Дону весной 1933 г. После смерти деда Филиппа родители продали за бесценок синявский дом и вместе с бабушкой переехали в старинный особняк на Шестой улице города в Новом поселении, которое чаще в те годы называлось Нахаловской. В особняке, превращенном в годы советской власти в многосемейку, наша семья заняла одну из комнат «с аркой». В передней-коридоре расположилась кухня-столовая.
Мимо дома проходила трамвайная линия 3-го маршрута, по которой двигались снизу, от железнодорожной больницы, со всех сторон трамвайные вагоны, обвешанные и переполненные людьми; безбилетники цеплялись за поручни, висли на подножках и на «колбасе». Как сейчас помню душу раздирающий крик мальчишки, лежащего в луже крови на булыжной мостовой, попавшего под колёса между моторным вагоном и прицепкой.
Ещё помню запах йодоформа и марганца на углу Шестой и Широкого переулка, где в угловом здании находилась, по всей вероятности, зубопротезная клиника, а напротив трамвайной остановки черноволосого жирного перса в белом фартуке на углу, торговавшего восточными сладостями с лотка, стоящего прямо на земле. Те годы запомнились мне ещё и тем, что летними вечерами на нашей Шестой часто почти у каждого крыльца можно было слышать нежные звуки мандолин, которые тогда были весьма распространены среди простых людей, как в нынешние времена гитара. Мандолина была в 20—30-е гг. очень популярна в Ростове! Особенно весной и в начале лета, когда благоухает цветущая акация и булыжные мостовые блестят после кратких ливней, а ночи такие короткие и волшебные.
Диковинными были для меня слова отца, сказанные однажды за завтраком, когда мы все ели яичницу с луком со сковородки: мол, теперь мы живём в городе и нельзя нам говорить «чи так», «чи ни так», «чугунка» и т.п.
Тогда же, весной 1933 г., вышла в «Азчериздате» повесть отца «Крутии», положившая начало роману «Суровая путина». Как сейчас помню нашу комнату, залитую весенним солнцем, и гордого отца, бросавшего на пол пачки денег — его первый большой гонорар; нас с братом, азартно ползающих по полу и хватающих с упоением эти хрустящие, аккуратно перетянутые ленточками пачки пятирублёвок; радостные лица матери и бабушки.
А ещё помню солнечное утро и отца, читающего нам первые главы «Детей капитана Гранта»...
***
В первые годы нашей жизни в Ростове к нам часто приходили в гости писатели и поэты. Именно тогда впервые появился в нашем доме уже знаменитый писатель Алексей Павлович Бибик. Помню его высокий бритый череп, седую щёточку усов, голубые весёлые и добрые глаза и нас с братом, сидящих на его коленях напротив друг друга. Обнимая и подбрасывая нас, Алексей Павлович с добродушной улыбкой приговаривал: «О, богатыри мои! Богатыри!» Именно тогда стал часто приезжать к отцу одни из секретарей Кущёвского или Крыловского райкома партии некто Шаров, Его открытый легковой автомобиль (по-видимому, «Форд»), сверкающий лаком, пахнущий красноватыми кожаными сидениями и бензином, с откидным верхом и указателями поворотов по обеим сторонам зеркального ветрового стекла. Этот автомобиль привлекал мальчишек нашей улицы как нечто волшебное и недосягаемое из другого мира.
Разговоры, которые велись в нашем доме между известными уже донскими писателями и Шаровым, касались в основном проблем завершавшейся в те годы коллективизации.
Однажды Шаров — в защитного цвета гимнастёрке, в тёмно-синих галифе, в сверкающих хромовых сапогах, весь перепоясанный скрипучими портупеей и ремнями с золотой звездой на бляхе, — поучал:
— Что же вы, писатели, не пишете о гигантской революции в деревне — о коллективизации? О величайшем в истории человечества сталинском плане преобразования в деревне?
В ответ ранее молчавший Алексей Павлович вскочил со стула, гневно стукнул кулаком по столу и закричал:
— О ч-чём писать?! О п-пустых котлах?! О голоде?! О вымирающих деревнях?! О Соловках?! Все присутствующие — Бусыгин, Петров-Бирюк, Никулин и другие — обомлели. Шаров молча вскочил и, выходя, прошипел:
— Я это запомню!
Больше мы его в нашем доме не видели. Но слова Алексея Павловича Шаров действительно не забыл. В 1938 г. Бибика арестовали как врага народа. Впоследствии, уже после окончания Великой Отечественной войны, мы узнали, что на всех допросах фигурировали его слова как призыв к свержению Советской власти. Эти же слова инкриминировались арестованным в 1938 г. Д. И. Петрову-Бирюку и В. А. Закруткину, которых обвиняли в заговоре против советской власти на Дону. Не знаю, почему не арестовали отца. По всей вероятности, на дошла очередь...
Вскоре арестовали и одного из первых редакторов Ростиздата Гайдара (однофамильца Аркадия Гайдара). Это произошло тогда, когда наша семья уже переехала на новую квартиру в Нахичевань, где на 16-й линии в 1935 г. был построен огромный по тем временам стопятидесятиквартирный пятиэтажный, причудливой конфигурации дом. Злые языки говорили, что сверху его конфигурация напоминает свастику. Уже по одному этому мелкому замечанию, можно представить о настроениях большинства людей того времени. Люди повсюду видели врагов и выискивали самые нелепые домыслы по любому случаю. Даже в школах учащиеся младших классов выискивали на обложках новых школьных тетрадей вражескую пропаганду, на которых был изображён пушкинский «Вещий Олег» (в тот год широко отмечалось по всей стране столетие со дня гибели Пушкина). Досужие мальчишеские головы находили на этих рисунках слова «Долой советскую власть», которые, по их мнению, просматривались на ножнах княжеского меча. Может быть, это кому-то покажется смешным, но такое было...
Настрой против мнимых и подлинных врагов Страны Советов охватывал подавляющее число людей всех социальных слоев общества. Обстановка в стране, по моим детским впечатлениям, нагнеталась особенно со дня убийства Кирова в декабре 1934 г. Как сейчас помню отца с газетой в чёрной траурной рамке, который трагическим голосом читал матери и бабушке сообщение о гибели Кирова. Помню и почти еженедельные учебные воздушные тревоги и тоскливое одновременное завывание многочисленных в те годы заводских, фабричных и паровозных гудков. Враг был повсюду: и внутри страны, и за рубежом. Мы, школьники семи-восьми лет, уже знали, что на Советский Союз готовит нападение фашистская Германия. 37-й и 38-й гг. были встречены большинством людей как нечто само собой разумеющееся.
***
В конце 30-х — начале 40-х гг. к нам в гости по-прежнему приходили Михаил Андреевич Никулин, Сергей Николаевич Жданов, Павел Евтихьевич Кофанов и друг юности отца Иван Аханов. В те годы отец завершил трилогию «Суровая путина», которая была благожелательно принята не только на Дону. Роман выходил массовым тиражом и в Москве. Отец работал одновременно над новой повестью о рыбаках «Братья» («Семья Кудимовых») и романом о железнодорожниках «Далёкие огни».
В 1934 г. отец был делегатом 1-го съезда писателей СССР, после которого, вдохновлённый выступлением М. Горького на съезде и встречами с «братьями-писателями», находился в состоянии творческого подъёма. Мне хорошо запомнились слова отца, сказанные матери: Алексей Максимович Горький, выйдя на трибуну Колонного зала Дома Союзов, волжским басом, окая, потребовал, глядя на ослепительные лампы юпитеров и микрофоны: «Уберите эти иерихонские светильники и трубы!».
Довоенные гости отца много спорили и говорили о литературе, частенько играли на бильярде (отец купил для нас с братом казавшимся нам очень большим и роскошным покрытый зелёным сукном бильярд). Шары были металлические. Мастерски на нём играл Михаил Андреевич Никулин, в те годы опубликовавший ряд повестей, в том числе детскую книжку «Лукашка». А когда приезжал из Синявки друг юности Иван Аханов, они усаживались на большой неуклюжий диван и дуэтом исполняли на балалайках русские народные песни: «Ах, вы сени, мои сени» или «Светит месяц». До своего ареста в 1938 г. в этих музыкально-литературных вечерах принимал участие и Алексей Павлович Бибик, который подарил отцу великолепный пейзаж художника-передвижника Космакова (река с заросшими камышом берегами)...
Алексей Павлович был не только писателем, но и коллекционером произведений искусства. В его квартире на Мало-Садовой [3] была большая коллекция картин русских художников, особенно — передвижников. Кроме того, Алексей Павлович являлся замечательным рассказчиком. Затаив дыхание, мы слушали его рассказы о революции 1905 г. и о том, как он руководил стачечным комитетом железнодорожных рабочих в Харькове, а затем после переговоров с администрацией Южной железной дороги сумел избежать ареста, выпрыгнув в окно со второго этажа. Уже тогда он был членом РСДРП от фракции меньшевиков. Но не избежал царской ссылки...
Удивительное дело, в 1938 г., когда арестовали Бибика, его картина — подарок отцу — упала со стены, разбила графин с водой, стоящий на столе, и была насквозь проткнута пробкой от графина. Картина до сих пор цела и висит в кабинете моего отца в Ростове на Пушкинской улице.
С юмором поведал Алексей Павлович и о том, как уже в годы Советской власти на его даче в Хосте, в одной из комнат, был толстенный ковёр, а его сибирский кот Васька, на вопрос: где меньшевики? — царапал лапой под ковром, приподнимая его край. Рассказывая это, Бибик заливисто хохотал и приговаривал: «В подполье! В подполье!».
***
Как забыть тот первый послевоенный год, когда я, молодой парень, три года плававший матросом и штурвальным на судах Доно-Кубанского Военно-Восстановительного управления, вернулся в Росток! Был студёный и голодный декабрь 1947 г. Однажды поздним вечером в нашей квартире на 16-й линии в Нахичевани раздался стук в дверь. Мама (она в то время продолжала работать в одном из госпиталей) открыла дверь и увидела маленького, согнувшегося, в засаленном ватнике и в глубоких калошах на босу ногу, которые мы тогда с усмешкой называли «прощай молодость», с котомкой за плечами, старика, который сняв цигейковую ушанку, робко спросил:
— Лиза, ты меня не узнаешь?
Это был Алексей Павлович Бибик — некогда знаменитый пролетарский писатель, только что вернувшийся после десятилетнего заключения и получивший «волчий билет» с правом селиться «не ближе тридцати километров от ближайшего города». Некоторые семьи довоенных «братьев-писателей» побоялись пустить Бибика хотя бы переночевать на одну ночь. Отец мой в то время дослуживал военную службу в Новочеркасском гарнизоне, а мать ни слова ни говоря распахнула перед Бибиком дверь настежь...
Узнав о возвращении Бибика, отец договорился в родной Синявке о том, чтобы этого престарелого человека, проведшего на царской и советской каторгах более двадцати лет, взяли колхозным сторожем и приютили в колхозе имени Фабрициуса...
Реабилитировали Бибика только в 1956-м. На рубеже 50-60-х гг. в хрущёвскую «оттепель», в издательстве «Советский писатель» вновь был издан однотомник произведений Бибика «Избранное». Несколько лет прожил Алексей Павлович в доме для престарелых писателей в Одессе, а умер на 99 году жизни в Минеральных Водах, где успел выстроить для себя особняк и украсить его по крупицам собранными великолепными произведениями искусства, ибо довоенную его квартиру в Ростове почти полностью разграбили. Умер Бибик в 1976 г. До глубокой старости он не только писал, но и любил столярничать и плотничать. Однажды за верстаком он уронил молоток, который отшиб ему большой палец ноги. Началась гангрена...
***
Работал на Дону в те годы совершенно забытый ныне писатель Павел Евтихьевич Кофанов. Жила наша семья с ним в одном доме на 16-й линии — мы на втором этаже, а он прямо над нами. Павел Евтихьевич и его жена Ида Даниловна были у нас частыми гостями. Мама моя Елизавета Алексеевна была дружна с женой Кофанова, который у нас в гостях любил с характерным прихмыкиванием обращаться к ней: «Начальница! Начальница!». А затем, все дружно садились за стол, пили чай с айвовым вареньем и частенько перекидывались в картишки (они любили игру «шестьдесят шесть»).
Кофанов уже был довольно известен в России. Его повесть «Студенты», а затем «Юность Пануки» (во многом автобиографическая) пользовались популярностью, особенно среди молодёжи.
Трагична и печальна судьба Павла Евтихьевича... В 1937-м или 1938 г. арестовали в Москве его сына, инженера-авиаконструктора, который работал в известном КБ А. Н. Туполева. Эта весть словно громом поразила семью Кофановых, Павел Евтихьевич как-то поник. Стал выпивать. И однажды, возвращаясь поздней зимней ночью домой по нашей, слабо освещенной 16-й линии, был избит. Грабители в садистском угаре долго били Кофанова головой и лицом о мостовую, сняли шубу и скрылись... Оказались они, как стало потом известно, жителями нашего многоквартирного дома — братьями Колбасиными, но... Кофанов был отцом «врага народа», и дело «замяли»...
В годы Великой Отечественной войны Павел Евтихьевич и его жена эвакуировались в Пятигорск. А когда туда ворвались немцы, Кофанов устроился в местной городской газете, где опубликовал несколько статей о зверствах сталинского террора и репрессиях 1937—1938 гг. После освобождения Пятигорска советскими войсками он был арестован по 58-й статье и пропал бесследно.
***
Не могу не сказать об удивительном человеке Григории Ивановиче Ручкине. Простой азовский рыбак задался целью во чтобы ни стало сохранить рыбные богатства Дона и Азовского моря. В 30-е гг. он один из первых на Дону выдвинул идею искусственного разведения осетровых рыб. Хлопотал о создании ихтиологической лаборатории в Азове. Много времени потратил на привлечение школьников города для собирания и спасения, после спада весенних паводков на Дону, которые в те годы были весьма значительными, икры ценных пород рыб, остававшейся в озерцах, ериках, бочагах и даже в залитых водой колеях грунтовых дорог. Подарил он моему отцу карту заповедных вод Донской дельты и части Таганрогского залива, где обозначены были границы Донского рыбного заповедника.
Хорошо помню эту карту, выполненную в бело-голубых тонах и висевшей на стене в кабинете-спальне отца рядом с картой-планом осаждённого в те годы Мадрида. На карте отец отметал крошечными флажками линию фронта республиканских войск. Коричневые и зелёные квадраты мадридских кварталов пересекались извилистой голубой лентой реки Мансанарес и почему-то переплелись в моём сознании с борьбой не только с фашистами, но и за спасение рыбных богатств родного Дона.
Запомнились переполненные трамваи, солнечные ростовские улицы с группками красивых испанок в ярких платьях, открытых, невиданных ранее нами босоножках, смех, мелодичный заморский говор, энергичная жестикуляция, черноволосые и золотоголовые дети с соломенными корзинками. Это были семьи испанских беженцев-республиканцев, отцы и братья которых истекали кровью под Харамой, в Университетском городке Мадрида и других местах Испании, а они сами вынуждены были отправляться на пароходах через порты Аликанте, Валенсии и Барселоны, чтобы искать приют в России...
***
Отец мой, так же, как многие другие писатели Дона, в начале Великой Отечественной войны записался в народное ополчение. В конце 1941 г. он старшим политруком ушёл в действующую армию. Под Харьковом, летом 1942 г., испил горькую чашу отступления и окружения вместе с 28-й армией. Осенью оказался под Сталинградом в должности военного корреспондента: сначала в 24-й, а затем 65-й армии под командованием генерала П. И. Батова. Волею судьбы в той же армии оказались я, брат и мама, будучи санитарами армейского госпиталя. Отступали мы из-под разгромленного летом 1942 г. немецкой авиацией и артиллерией Воронежа, а поздней осенью, в ноябре, встретились на несколько часов с отцом. Он уже был в чине капитана...
Вторично мы встретили отца в августе 43-го под Дмитровском-Орловским, когда его, тяжелораненого майора-корреспондента, самолётом доставили к нам в госпиталь в деревню Овсяниково.
***
В послевоенные годы, когда я уже окончил институт и переехал на работу учителем истории в Новочеркасск, а затем, в конце 1954 г., возглавил Музей истории донского казачества, мне всё реже приходилось встречаться с друзьями моего отца — писателями Дона. Несколько встреч запомнилось на всю жизнь.
В 1954 г. прошёл Второй Всесоюзный съезд писателей СССР, на котором мой отец был делегатом (так же, как и на первом учредительном, в 1934 г.).
Возглавлял делегацию донских писателей на сей раз Михаил Дмитриевич Соколов, недавний знакомый отца, который к тому времени опубликовал повесть «Весна», а затем первый том романа «Искры», посвященного истории большевистского движения. В 1951 г. Соколов стал лауреатом Сталинской премии.
Импозантный, высокорослый, с густой шевелюрой иссиня-чёрных волос, Михаил Дмитриевич курил новомодные ростовские сигареты «Лайка» и размеренно, солидно, с некоторой вельможностью вёл беседы на любые темы.
Когда Соколов выступил с отчётным докладом на съезде о деятельности донской писательской организации, к перерыву в кулуарах съезда уже был готов довольно едкий юмористический плакат, вывешенный на всеобщее обозрение: за трибуной, обложенной со всех сторон стопками рукописей, крохотная фигурка Михаила Дмитриевича и надпись внизу:
Я помню чудное мгновенье,
Когда ты кончил выступленье...
Долгие годы и донских писательских кругах помнилась эта едкая сатира, которая воспринималась Михаилом Дмитриевичем с добродушной усмешкой.
***
Памятна мне и встреча в середине 50-х гг. с Михаилом Александровичем Шолоховым. Был он у нас в гостях вместе с писателем А. Бахаревым, в те годы опубликовавшим роман «Человек прячет глаза» и некоторое время возглавлявшим донскую писательскую организацию. Моя мама, как всегда, напекла для гостей пирогов с мясом и сладких, стол уставила донскими яствами: сазаньим маринадом, жареной, только что выловленной селёдкой с луком и петрушкой, жареной с румяной корочкой сулой, особым, по маминому рецепту, холодным, баклажанной икрой, бобышками с маком и т.п. [4] Это был истинно казачий стол для дорогих гостей. Конечно, на столе стояли бутылки со «Столичной», донскими винами и шампанским. Всё наше внимание было привлечено к Михаилу Александровичу. Он сидел в середине стола, нахваливал мамины пироги и непрерывно пил бокал за бокалом. Ко всей остальной снеди, стоявшей на столе, не притрагивался. Мы с братом Анатолием, который недавно демобилизовался, сидели по обе стороны от Шолохова. Он нас непрерывно обнимал и всё время сравнивал с Григорием и Петром Мелеховыми. Вспоминал Бусыгина, его мужество, и о том, как они расстались осенью 1941 г. под Вязьмой навсегда.
Отец мой пытался перевести разговор на литературные темы, но Михаил Александрович предпочитал бытовые... Особенно запомнился его рассказ о ловле рыбы на Верхнем Дону и о том, как он, заядлый рыбак и охотник, пытался в жаркий летний полдень спасти от палящих лучей солнца и от мух котелок с пшённой кашей и опарышами, которые он берёг для приманки на вечерний лов, и как вынужден был накрыть котелок шапкой, а голову оставил открытой для немилосердных лучей донского, но такого родного солнца...
***
Одной из самых колоритных фигур среди донских писателей, несомненно, был Виталий Александрович Закруткин. В середине 50-х, когда я был уже директором Музея истории донского казачества в Новочеркасске, Закруткин приехал к нам в Музей с группой московских писателей и поэтов, среди которых были Вадим Кожевников и Роберт Рождественский.
Виталий Александрович, как всегда подтянутый, в хромовых сапогах, в позолоченных очках и военной гимнастерке, которую он носил долгие годы после войны, лихо объяснял приезжим москвичам историю донского казачества, обнимал меня и почему-то всё время пытался высморкаться в подол собственной гимнастёрки. Кожевников держался несколько снисходительно, если не высокомерно. Проще держался Роберт Рождественский, который, не уступая в росте Кожевникову, внимательно рассматривал музейное оружие, жалованные георгиевские знамёна донских казачьих полков и, глядя на одну из старинных казачьих фотографий, как бы в оправдание себе, на одну из реплик Кожевникова, заметил: «А у меня губы — будь здоров!» Что хотел сказать этим Рождественский, мне было неясно, но осталась в памяти его смущённая улыбка. А губы у него, действительно, были большие, словно вывернутые.
После музея гости отправились в городскую центральную библиотеку имени Пушкина, где особым успехом пользовалось выступление поэта. Актовый зал библиотеки был заполнен молодёжью так, что в конце встречи Рождественского не только забросали вопросами, но и затем энергично прижали к стене, прося автограф. Улыбаясь, поэт раздавал автографы всем желающим и умолял, чтобы его отпустили, так как ему необходимо на очередную литературную встречу в Ростов. Когда его отпустили, спина Рождественского оказалась вся в мелу.
Сопровождающий москвичей Виталий Александрович Закруткин, добродушно улыбаясь, несколько «подшофе», благодарил публику за гостеприимство и внимание.
Мне же вспомнились рассказы Виталия Закруткина моему отцу, как его и Петрова-Бирюка избивали в застенках НКВД в 1938—1940 гг., его героизм в годы Великой Отечественной, когда он, майор, военный корреспондент, находясь во время штурма Берлина в одном из воинских соединений, принял на себя командование, так как все старшие офицеры были убиты, и выполнил эту задачу с честью, за что и получил награду от маршала Жукова — орден Боевого Красного Знамени...
***
По вечерам мы с отцом часто слушали музыкальные записи произведений Баха, Моцарта, Бетховена, Рахманинова, Чайковского. Именно отец научил меня понимать настоящую музыку, живопись и литературу. Я с раннего детства слушал на патефоне Фёдора Шаляпина, Ивана Козловского, Сергея Лемешева. А Никулин, который был знатоком русской музыкальной классики, не раз на моих глазах (до войны, у нас дома) проливал слёзы над шаляпинским исполнением «Сомнения» Глинки, а мы заслушивались ариями Лоэнгрина в исполнении Козловского и песенкой Герцога в исполнении Лемешева.
***
В середине 50-х и первой половине 60-х гг. XX столетия отец познакомился со многими интересными и знаменитыми людьми. Среди них Иван Сергеевич Соколов-Микитов, прошедший большой и сложный жизненный путь крестьянина, землепроходца-путешественника, моряка, природолюба, уроженец Поморья, писатель-самородок. С Иваном Сергеевичем отец чаще всего встречался в Москве и в Переделкине.
Иван Сергеевич верил в различные народные приметы и даже по-своему был суеверен. Однажды, гуляя по вечернему зимнему парку в Переделкине, он вдруг увидел, как навстречу ему по глухой аллее движется женская фигура, а у неё «из живота», как рассказывал Соколов-Микитов моему отцу, из под длинной котиковой шубы раздаются дикие взвизгивания, вопли и рычание. «Ведьма!» — решил Иван Сергеевич. Но то оказалась всего-навсего одна из жён высокопоставленного московского чиновника. У неё под шубой висел на ремешке только входивший тогда в моду, малогабаритный радиоприемник, настроенный на волну одной из западноевропейских радиостанций.
***
В 50-60-е гг. XX столетия отец испытывал новый творческий подъём. Одна за другой выходили его повести «У кургана», «Беспокойный возраст» и «Горький мёд», выдержавшие не одно издание не только на Дону, но и в Москве, а также за рубежом — в Польше, Венгрии, Чехословакии и Латвии. Земля, судьба русского крестьянина, её проблемы, чаяния и надежды нашли отражение во многих произведениях отца. В конце жизни, часто анализируя вместе со мной, историком, эпоху коллективизации, отец вновь и вновь обращался к этой проблеме, а итогом наших размышлений, по-моему, стал так и не опубликованный при жизни рассказ «Цена хлеба». В основе его лежал подлинный случай, происшедший на рубеже 20-30-х гг. Речь в рассказе — о семье одного из раскулаченных казаков-хлеборобов, об отношении к ней многих людей, среди которых было немало подлецов и доносчиков, а также о бездушии и высокомерии местных партийных вождей, выходцев из тех же самых «низов». Я убеждён, что «Цена хлеба» — один из лучших рассказов отца, оставшийся незамеченным широкой публикой...
***
Последнее десятилетие жизни отец сильно болел. Причиной перенесённого им в середине 50-х гг. глубокого инфаркта была, как говорили врачи, контузия, полученная в годы Великой Отечественной войны. Я бы добавил — и напряжённый труд. В этом деле отец себя не щадил. Я с раннего детства помню, что отец работал над рукописями в основном ночами. Когда наши бытовые условия улучшились и у отца появился в начале 50-х гг. свой рабочий кабинет, привычка работать ночью сохранилась.
Отец до самозабвения любил природу Дона: холмы и курганы, простор Таганрогского залива, дельту Дона, даже иссушенную немилосердным зноем Сальскую степь, которой посвятил повесть «У кургана».
Мне довелось провести много горьких часов в одной из московских больниц, где умирал после очередного инфаркта отец. После тяжёлой ночи, отец утром мне сказал:
— Знаешь, Ленчик, мне грезилась нынче ночью донская гроза. Темно, только синяя туча над взморьем у Таганрога... Зигзаги молний и запах влажной земли. Ах, как бы я хотел сейчас вернуться на Дон!
Похоронили мы отца, по его желанию, в Синявке, на тихом сельском кладбище, под высоким и чистым небом.
ПРИМЕЧАНИЯ
- В середине 50-х гг. XX столетия в Ростове-на-Дону гостил у моего отца Георгия Филипповича Шолохова-Синявского Михаил Александрович Шолохов, который тоже пытался выяснить свою родословную. По его словам, начало фамилии Шолоховых положили в раннем средневековье выходцы их дремучих брянских лесов. Основателем рода был якобы некий «лесовик» по прозвищу Шолох — синоним древнерусского Лешего.
- По рассказам бабушки, служил Алексей Касюков отменно. Ростом был под два метра, сажень в плечах. Часто его, лейб-гвардейца казака, ставили в караул в царских покоях Зимнего Дворца. Однажды на Пасху сама императрица Александра Кдоровна стоявшему на часах Алексею Касюкову вложила в рот просфору «на разговление», которая оказалась, по словам деда, настолько сдобной и пышной, что заполнила весь рот и он чуть не задохнулся. Затем казаков угощали с царского стола различными яствами, в том числе, как узнали позже, и медвежатиной, которую они ели с большой опаской, с отвращением и ужасом.
- Ныне, ул. Суворова
- Бобышки с маком — особым образом приготовленное из пшеничной муки донское, чисто казачье лакомство.
|