Донской временник Донской временник Донской временник
ДОНСКОЙ ВРЕМЕННИК (альманах)
 
АРХИВ КРАЕВЕДА
 
ПАМЯТНЫЕ ДАТЫ
 

 
Жак М. С. "Я помню..." // Донской временник. Год 2001-й / Дон. гос. публ. б-ка. Ростов-на-Дону, 2000. Вып. 9. С. 147-158 URL: http://www.donvrem.dspl.ru/Files/article/m16/1/art.aspx?art_id=275

ДОНСКОЙ ВРЕМЕННИК. Год 2001-й

Библиотеки Ростовской области

См. также: Часть 1

М. С. Жак

Я ПОМНЮ

ГЛАВЫ ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ, СВЯЗАННЫЕ С БИБЛИОТЕКАМИ

Часть 2

Отец, мать, их семьи. Сватовство отца

Я прожила очень счастливую жизнь. Не легкую — ведь я родилась в начале очень сложного и трудного века. Но личные мои обстоятельства складывались очень удачно: детство и юность прошли в теплой обстановке дружной, спокойной, достаточно обеспеченной семьи. А потом судьба подарила мне большую редкую любовь и долгую жизнь с замечательным человеком [1]. Это была не про то счастливая семейная жизнь — это было взаимопонимание, общая работа, общие друзья. А последние двадцать с лишним лет (и особенно девять лет, когда мы жили вдвоем) я целиком жила его творчеством — не только печатала его стихи, но и обсуждала их. В книге «Пять граней» он написал: «Здесь каждая строчка На каждом листочке Нашей любовью порождена: Мною придумана, Вместе обдумана И высочайше утверждена». И это признание, может быть, несколько преувеличенное, я особенно ценю, тем более, что это было написано через 30 лет после моего замужества. Теперь начну с начала.

Отец мой, Семён Яковлевич Браиловский, родился 3(16) сентября 1862 г. в Ростове-на-Дону. Не знаю, кем был в это время его отец — Яков Михайлович, но, кажется, он был предприимчивым, энергичным коммерсантом, сумел организовать свое дело — экспортную контору по продаже зерна, которую унаследовал и совершенствовал мой отец. Этому помог и бурный рост города. Отец мой был человеком добрым, энергичным и очень честным. Был случай, когда он, заключив какую-то сделку без задатка и документального оформления, отказался от более выгодной, сказав твердо: «Я дал слово». Он вел большую общественную работу как по своей коммерческой линии (биржевой комитет, комитет по очистке гирл и т. д.), так и в еврейской общине — попечитель еврейской больницы и т. п. Несколько лет он «на общественных началах», т.е. без оплаты, заменял общественного раввина, ведавшего правовыми документами евреев (примерно функции нашего ЗАГСа). И в это время ему приходилось активно помогать многим из них в борьбе за право жительства в Ростове (город, входивший в Екатеринославскую губернию, был включен в черту оседлости, т.е. евреи имели право здесь жить).

Когда город был переведен в Область войска Донского, стал вопрос о выселении всех евреев. Но городское управление сумело добиться компромиссного решения: все евреи, жившие в этот момент в Ростове (это был, примерно, 1886-87 год) и внесенные в алфавитный список [2], могли оставаться здесь и дальше. Однако дальнейший приток этой категории населения был запрещен, что вызвало много недоразумений и сложностей: например, женщина, вышедшая замуж в другой город и овдовевшая, не могла уже вернуться в родную семью. И тут мой отец, обладавший, несомненно, юридическими способностями (кстати, он мечтал, чтобы кто-нибудь из его детей стал юристом, но этого не случилось), собирал все документы и шел к градоначальнику (Ростов был выделен в отдельное градоначальство).

К счастью, градоначальником был тогда порядочный и гуманный человек, генерал Зворыкин, и отцу часто удавалось добиться успеха. Был даже такой случай, когда Зворыкин отказал в просьбе и хотел написать резолюцию на прошении, а мой отец схватил его за руку, попросил выслушать и убедил. Помню, что мама в ужасе сказала: «Как ты мог, как посмел?!» Отец был очень добрым человеком, и я еще ребенком понимала, что у него легче добиться каких-нибудь послаблений, чем у мамы. Образование у него было среднее — он окончил Петровское реальное училище, находившееся на Садовой, на теперешней территории городского сада, и сгоревшее во время войны. В этом училище преподавал Авдиев, о котором рассказывает В. Г. Короленко в «Истории моего современника».

После окончания училища отец стал работать в деле своего отца. В 1880-х годах в семье случилось первое трагическое событие: от безнадежной любви покончила с собой старшая дочь Вера (позже были и еще самоубийства, и суд над младшим братом, который за руководство мартовской демонстрацией 1903 года был приговорен к смертной казни, замененной каторгой, откуда ему удалось бежать и уехать за границу). И тогда стал вопрос о женитьбе отца — этим стремились заполнить возникшую пустоту. Решение этого вопроса дед взял на себя, отвергнув предложенную моим отцом кандидатуру, и обратился за помощью к свату. Оказалось, что у свата налажена большая агентура, и судьба каким-то причудливым образом остановила выбор моего деда на моей матери, жившей в деревне Городище Старо-Оскольского уезда Воронежской губернии.

В те времена, когда евреям было вообще запрещено жить в деревнях, нужно было найти обходные пути. Поэтому мой дед с материнской стороны, Соломон Иосифович Ашман, служивший конторщиком (или счетоводом?) на спиртовом заводе, считался (по документам) механиком — это давало право жительства (вероятно, это была дефицитная профессия). Дед был по характеру задумчивым, медлительным, даже мечтательным, поэтому бабушка категорически запрещала ему подходить к машинам. Но наезжавших ревизоров рабочие, заранее «подготовленные» бабушкой, дружно заверяли, что Иосифович и спит, и ест возле машины!

Владелец завода, Петр Владимирович Степанов, типичный русский барин, не имел семьи и жил вместе с семьей деда как член семьи, но, конечно, с некоторыми привилегиями — у него была лучшая комната и т. п. Он был очень привязан к нашей семье, особенно любил младших братьев моей матери, которым завещал свое состояние. Впрочем, революция аннулировала это завещание: Степанов умер в 1917 году, когда его сельское предприятие было уже ликвидировано, а деньги вложены в дома (не помню, в один или два), перешедшие государству. Вернусь к семье матери. Если дед по линии отца, по рассказам (я его не знала, он умер незадолго до моего рождения), был яркой личностью, его жена — моя бабушка Голда Семеновна — была совершенно незаметной, флегматичной, что не мешало деду ее обожать. У родителей моей матери характеры распределились иначе: наиболее активной, энергичной была бабушка, Рахиль Викторовна. Очень красивая, умная, она умела, не имея никакого образования, поддержать разговор в любом обществе и пользовалась вниманием и уважением окрестных помещиков. При очень ограниченных средствах она все же сумела дать своим детям (4 сына и дочь) хоть какое-нибудь образование.

Чтобы подготовить мою маму в гимназию, она договорилась с семьей соседнего помещика, у которых жила гувернантка, и мама прожила, кажется, два года в этой семье с патриархальным помещичьим бытом. Там она не только подготовилась к экзамену, но и овладела начатками французского языка и игры на пианино. А младшие братья матери получили высшее образование. В гимназии они учились, живя в нашей семье, что стоило маме больших волнений, так как мальчики права жительства в Ростове не имели.

В гимназии тогда еще не догадались проверять это право, и все годы мама жила под страхом «разоблачения». И когда потом выяснилось, что поступить в высшее учебное заведение не удастся без крещения, бабушка имела мужество сама вести переговоры об этой — чисто формальной — процедуре (она заключалась только в получении документа за определенную сумму). Моя мама поступила в Воронежскую гимназию, жила на квартирах. Училась она плохо — очевидно, тогда у нее еще не проснулся интерес к учению, который потом побуждал ее очень много заниматься самой. А какой-то короткий промежуток времени (уже будучи замужем) она даже приглашала к себе учительницу, тщательно это от всех скрывая (это не полагалось замужней, многодетной даме). Когда она с трудом закончила 4 класса, бабушка решила, что этого довольно, тем более, что она в это время была уже красивой девушкой, и бабушка боялась городских соблазнов.

Мама вернулась в деревню. Не знаю, принимали ли ее родители участие в сети, раскинутой сватами, но для мамы было полной неожиданностью, когда она, заехав по дороге домой из Липецка (где гостила у тети, Фрумы Викторовны) к тете Анюте (тоже сестре матери, Анне Викторовне), узнала, что там ждут приезда ее родителей и претендента на ее руку. Возмутившись устарелым, по ее мнению, способом устройства жизни, она решила, не дожидаясь их приезда, уехать домой. Но для этого нужно было проехать 120 верст на лошадях. Мама побежала на постоялый двор, где останавливались ее земляки. Там она нашла старушку, которая собиралась уезжать в своем тарантасе на следующий день и обещала ее взять. Но когда мама утром прибежала, оказалось, что попутчица уехала еще на заре, чтобы не было жарко. И это решило судьбу нашей семьи. Папа приехал со своим отцом и сразу был покорен... Мама оставалась равнодушной, но не противилась, ей, наверное, было все равно... Ее несколько шокировали недостаточно светские манеры жениха, и она была достаточно трезвой, чтобы, сидя на веранде и слушая его признания, в то же время прислушиваться к переговорам родителей в комнате (там обсуждались материальные вопросы, уточнялись размеры приданого, которое в письмах свата было преувеличено для привлечения жениха) и сказать — «Подождите, они еще не договорились...». Но отец был совершенно пленен и настоял на согласии своего отца, которого смущало отсутствие денег...

Впоследствии моего отца упрекали в этом. Когда мама через несколько месяцев по дороге в Ростов на помолвку остановилась у знакомых в Харькове, где была студенческая компания, ей было с ними весело и интересно, им понравилось ее пение, и они стали уговаривать ее учиться петь... И тут она на минутку дрогнула и пожалела о своем согласии. Но ломать все было сложно, а другие перспективы были очень неясны, и мама поехала в Ростов. Прочитав в это время, перед свадьбой, «Детские годы Багрова внука» и вспомнив, что у жениха много сестер, она испугалась золовок и написала папе просьбу — жить отдельно... Отец очень огорчился — ведь все было затеяно, чтобы восполнить пустоту — и решил поехать, чтобы самому убедить маму. Но приехав, он не решился омрачить приятную встречу неприятным разговором и, побыв два-три дня, уехал и написал письмо.

Мама дала согласие, а ее предчувствия в какой-то степени оправдались: одна из сестер, старшая, оказалась типичной золовкой и не упускала случая, чтобы уколоть маму отсутствием среднего образования (позже, когда одна из сестер бросила гимназию в шестом классе, эта же старшая золовка говорила о необязательности формального образования) и еще чем-нибудь. Но остальные сестры не огорчали маму, а с одной из (младших, Соней, прямой и открытой, хотя несколько резкой, наша семья дружила всю жизнь, а я и сейчас общаюсь [3]). О свадьбе у мамы осталось сумбурное впечатление. Все было задумано на широкую ногу. Арендовали помещение какой-то столовой, пригласили массу гостей: и офицеров полка, где папа служил, и продавцов магазина, где закупались продукты... Мамина мать уехала с утра, чтобы помочь в приготовлениях, и мама чувствовала себя совсем одинокой. Да и на самой свадьбе вокруг были чужие люди. Потом началась не очень веселая жизнь в новой обстановке.

 

1888-1907. Семейная жизнь родителей. Мое детство. Зима в Швейцарии

Вскоре родился сын Иосиф, но он умер, не дожив до года. Мама считала, что она по неопытности не сумела его сохранить. Потом родилась дочка Ривочка, тоже умершая от коклюша, осложнившегося воспалением легких. Девочка была очень музыкальной и в три года уже пела много песенок под аккомпанемент с выдерживанием пауз. Потеряв ее, мама была в таком отчаянии, что решила: если умрет и следующий ребенок, Витя, родившийся в 1891 году (он чем-то заболел), то она уедет. Но Витя выздоровел, а потом родились еще Александр (1893), Борис (1895), Евгений (1898) и я (1901). Ближе узнав моего папу (ведь до замужества она его совсем не знала), мама убедилась в том, что он — хороший, добрый, порядочный человек... Когда-то она сказала, что воспринимала его как доброго заботливого дядю. Но постепенно она к нему привязалась, а когда появились дети, они их связали еще крепче, и они жили дружно, несмотря на разницу интересов.

Отец, как я уже говорила, был активным общественником и пытался водить молоденькую маму на заседания городской думы, где, к примеру, обсуждалось качество мощения улиц, и мама, естественно, страшно скучала.

Мама была, несомненно, яркой личностью. Не получив в свое время настоящих знаний, она всю жизнь стремилась этот пробел восполнить. У нее постоянно возникали какие-то вопросы, на которые она искала ответы в книгах. У нее было много замыслов: то она отмечала юбилеи великих людей — Бетховена, Пушкина, кажется, и Маяковского (мы ее заинтересовали нашим любимым поэтом, и она признавала силу его таланта, хотя ее смущали «сукин сын» и т.п.). Она подбирала с нашей помощью материал, приглашала своих приятельниц (у нее были две знакомые — сестры, одна из которых, инженер, говорила, что в нашем доме всегда можно узнать что-нибудь интересное и не говорят о ценах), показывала иллюстративный материал, читала или давала прочитать стихи, отрывки из статей и т. д.

Долгое время она работала над составлением синхронной исторической таблицы событий в разных государствах. Конечно, это было наивно — наверняка такие материалы существуют, и делала она это кустарно, но это характеризует ее. И еще характерно для нее было стремление к просветительству. Она принимала большое участие в библиотеке им. Кольцова, организованной на общественные средства.

Недавно писатель В. Сидоров, составляя «Энциклопедию старого Ростова и Нахичевани», нашел какие-то документы об ее деятельности. Это просветительство, желание поделиться своими, пусть небольшими знаниями, осуществлялось и в быту. То она предложила мальчику, помогавшему полотерам (тогда не было механических или электрических полотеров, и к нам каждую неделю приходили два дюжих молодца, натиравших пол щеткой, на которую нажимали ногой, приплясывая), приходить к ней по воскресеньям, чтобы учиться читать и писать. Лидочка Кац [4], подруга моей золовки, всегда с умилением и благодарностью вспоминала, что моя мама предложила ей ходить к ней заниматься (Лида по болезни и семейным обстоятельствам не кончила школу) без всякой программы, просто «поделиться тем, что знаю».

Мама не работала (тогда у обеспеченных женщин это не было принято), и в хозяйстве ей помогали домработницы — иногда даже две, кухарка и горничная, хотя на моей памяти была одна. Белье стирала приходящая на два-три дня (не знаю, в какие сроки) прачка. И все же большая семья и большая квартира требовали столько труда, что мама всегда была занята. Больше всего времени она отдавала воспитанию детей. Как она шутливо говорила, описывая процедуру сбора детей на прогулку: «Представляешь, четыре мальчика-погодка южного темперамента!» Я, например, помню, что два средних брата очень часто дрались, причем это случалось обычно сейчас же после обеда, и мама, убирая со стола, спокойно предупреждала: «Осторожно! Лампа, зеркало!».

Не имея никакой педагогической подготовки, мама додумалась до многих истин и дала мне мудрые советы, например: «Не ругай за плохие отметки, чтобы они от тебя ничего не скрывали», «Будь осторожна в обещаниях и угрозах, но уж если сказала — выполняй», «Подрастет Сережа, захочет на Дон с ребятами, ты будешь бояться, но разрешай, чтобы не купался тайком в опасных местах»...

В воспитание она вносила много выдумки. Каждый детский праздник — елка, день рождения — заранее обдумывался и готовился: то это была инсценировка сказки с участием всех гостей, то подготовленные сцены (самая запомнившаяся мне была сцена у фонтана, где я выступала — в 11 лет — в роли Димитрия, а Лена Горбунова была Мариной, и мы репетировали в школе на переменах; куски моей роли я помню до сих пор). И позже, когда росли внуки, мама тоже была изобретательна: то устраивала торжество по поводу окончания учебного года с отчетными выступлениями Сережи и Лели, то уводила их на экскурсию по садам и паркам и т. д.

Забыла еще упомянуть, что в нашем доме уважительно относились к домашним работницам (тогда они назывались прислугами): мама никогда не вызывала работницу звонком, а посылала кого-нибудь из детей передать поручение; в выходные дни никто не имел права с каким-нибудь делом обратиться к ней — она отдыхала.

В доме всегда была спокойная обстановка — я не помню ни крика, ни даже повышенных голосов — мальчишеские драки не в счет. Я старалась вспомнить, какие наказания применялись в нашем доме — и не могу ничего вспомнить. Что не было физических наказаний — это я твердо знаю. Впрочем, я росла послушной девочкой, со мной было легко. А вот как мама справлялась со своими мальчиками — не понимаю. Конечно, мама не работала и нервы у нее не были так напряжены, как у наших женщин, всегда торопящихся и загруженных, но ей все же нужно было обладать большой выдержкой и терпением.

Я, кажется, не упомянула, что все дети были очень заняты. Хотя сейчас считается, что школьники очень загружены, но и тогда учеба требовала серьезной работы, во всяком случае, в нашем коммерческом училище (два языка — немецкий и французский, много математики, специальные предметы). Кроме того, мы занимались музыкой, хотя не всем нам это было нужно. Только один брат — Александр — использовал в дальнейшем умение играть на скрипке, другой — Борис играл на пианино уже в старости, «для себя». А я — правда, после нескольких лет напрасного труда — убедила маму, что лучше мне заниматься языками.

И еще, заканчивая рассказ о моих родителях, хочу для подтверждения стремления мамы к знаниям вспомнить, что в 1918 году (ей было тогда 56 лет), когда в Ростове открылся историко-археологический институт с широкими возможностями поступления для всех (типа вольнослушателей), она пошла туда учиться, конечно, не думая о дипломе, просто слушая добросовестно лекции, отрываясь от хозяйства.

Вот такие у меня были родители — мне повезло.

Вот в такой семье я родилась 17(30) ноября 1901 года, и этот день почти всегда (кроме каких-то экстремальных случаев) отмечался родными и друзьями. Даже в военные годы семья не забывала меня поздравить. И в этот день я всегда особенно сильно чувствовала нежность и тепло. В детстве это были шумные праздники, в школьные годы я угощала подруг конфетами (начинала этот обряд уже в вестибюле со швейцаров и нянечек — как тогда называли школьных уборщиц), и, естественно, это стимулировало поздравления. А потом... были стихи Жака, шутливые стихи Сережи и друзей.

Мое появление на свет ожидалось с нетерпением: после четырех мальчиков семья очень хотела девочку. Я была единственной дочерью, сестрой, а по линии матери — единственной внучкой и племянницей (у дяди Фоли-Рафаила дочь Верочка появилась гораздо позже, в 20-х годах, когда я была уже взрослой). И если меня не избаловали, то только благодаря разумной линии мамы, умевшей сочетать нежность и твердость. Впрочем, со мной ей было легко.

И даже взрослой я старалась по возможности ее не огорчать. Запомнился случай, когда она категорически возражала против того, чтобы я смотрела в театре «Детей Ванюшина» — мне было лет 14. Может быть, боялась тяжелых переживаний или считала, что не пойму... В ответ на мои настойчивые просьбы она сказала: «Что ж, иди, но мне это будет неприятно». Это меня обезоружило — я, конечно, не пошла.

Мои первые смутные воспоминания о себе относятся, очевидно, к 1905 году, к периоду еврейских погромов. Нас непосредственно они не коснулись, но мне запомнилось, как мы ночью куда-то шли по темным переходам. Потом мне объяснили, что наш сосед, мировой судья, русский, предложил нам переночевать у него — вероятно, ждали налета. И потом — в окно я вижу, как по другой стороне улицы (мы тогда жили на четной стороне Никольской [5] — угол Малого проспекта [6], справа, если идти к Дону, окна выходили на Никольскую) человека, тащившего на плечах и голове большой матрац, очевидно, взятый в каком-то еврейском доме.

Эту квартиру я не помню. Знаю только, что мы там болели корью и скарлатиной, и в те тревожные дни наш домашний врач, доктор Левентон, живший тоже на Малом проспекте, боялся приходить. И папа договорился с каким-то городовым, чтобы он его провожал за какую-то небольшую сумму.

Вскоре после этого мы с мамой уехали в Швейцарию, опасаясь нового взрыва.

Жили мы в Цюрихе, в меблированных комнатах сестер Хегеле — мама, я и младший брат Женя, которому немедленно предложили ходить в школу — в порядке всеобщего обязательного обучения. Где был в это время Виктор — не помню, а два средних — Саня и Боря — учились в пригороде Цолликон в пансионате, не очень, кажется, удачном, организованном предприимчивым итальянцем Малакрида. Его я не знала, а вот с его женой, очень приятной женщиной, и дочками Ритой и Ренатой мы общались в следующий приезд, когда глава семьи куда-то исчез. Этот период я тоже помню смутно: представляю себе две смежных комнаты с газовым освещением, где надо было дергать за шнурочек, большую столовую и небольшой сад. Помню, что там жила русская (еврейская) семья, где были, кажется, две студентки с матерью. И когда одна из дочерей выходила замуж и это событие скромно отмечалось в их комнате, моя мама догадалась, что им на чужбине не хватает тепла, и послала меня в белом платье с большим букетом их поздравить. На другой день они пришли растроганные, сказали, что я им показалась ангелочком, и принесли мне какой-то подарок.

В это время, в неполные пять лет, я научилась читать. Мама потом говорила, что я так надоела ей просьбами почитать, что она быстро научила меня читать. И с тех пор до сегодняшнего дня, когда отказывают глаза, я читала страстно и увлеченно. В младших классах школы я умудрялась читать на улице, по дороге из школы, стараясь идти по бордюру, чтобы не сталкиваться со встречными прохожими — и все же иногда налетала. Уже в старости, идя на операцию катаракты, я прежде всего спросила у врача: «А когда разрешите читать?»

С детства любила книги «о жизни», была довольно равнодушна к приключениям. Сказки тоже у меня были не в почете, кроме сказок Андерсена и Уайльда. Читала, конечно, Олькотт, Марка Твена, Бернет («Маленькую принцессу» любила больше, чем «Лорда Фаунтлероя») и все, что положено. А вот «Голубая цапля» мне почему-то не попалась, и когда я ее прочла уже взрослой, она не произвела на меня никакого впечатления.

Лет в десять «переболела» Чарской и очень удивилась, когда после долгого отсутствия пришла в школу в конце третьего класса и обнаружила у девочек полное равнодушие к ее книгам. А ведь за год до этого, когда Нина Мазаева, счастливая и добрая обладательница чуть ли не всех книг Чарской (библиотека ее не покупала и не пропагандировала), приносила книгу в класс, к ней бросались чуть ли не все сразу. Потом было длительное и стойкое увлечение Джеком Лондоном, Уайльдом, Леонидом Андреевым — особенно любила «Сашку Жегулева». В юности любимой книгой для меня была «Анна Каренина» и, как ни странно, уже совсем взрослой в число любимых книг включила «Школу» Гайдара. Да еще одной из самых любимых был и остается «Кола Брюньон» Ромена Роллана.

Из поэтов я подростком любила Надсона (мне его книгу подарил Женя с надписью «Давно, но нежно любимого поэта отдаю дорогой сестре»). Очевидно, в литературных симпатиях Женя имел на меня большое влияние. Вслед за ним я увлеклась Игорем Северяниным и потрясала свой класс чтением «Восторгаюсь тобой, молодежь!» и т. д. А теперь мне непонятно, почему его считают большим поэтом.

После такого длинного отступления вернусь в Цюрих. Жили мы там, очевидно, до поздней весны или начала лета, так как прямо оттуда поехали в деревню к бабушке и дедушке, где часто проводили лето. Мы ездили туда до 1910 года (когда умерла бабушка, а дедушка со своим компаньоном переехали в город), и я хорошо помню этот дом, и большой сад, и малинник (там было много крапивы, и я в носочках с голыми коленями от этого очень страдала), и площадку, где на костре варили кулеш. В то лето, когда мы вернулись из Швейцарии — это было, очевидно, в 1907 году — бабушка была поражена моей грамотностью и с гордостью демонстрировала мои таланты всем приезжающим в гости соседям-помещикам. И если под рукой не было подходящей детской книжки, то мне давалась газета, и я бойко, к общему умилению, читала передовицу.

Осенью мы вернулись в Ростов — с этого времени у меня уже более или менее связные воспоминания.

 

1907-1910. Мало-Садовая, 39. Операция. Коммерческое училище. Школьные годы. Первый друг — Лена Горбунова. Летние поездки в Силезию и Саксонию

Поселились мы в доме № 39 по Мало-Садовой (теперь — Суворова), рядом с теперешним райвоенкоматом — второй от Малого к Университетскому (тогда — Ткачевскому, по фамилии гласного городской думы, много сделавшего для Ростова). Вообще я большую часть своей жизни прожила на Малом (потом его назвали Осоавиахимовским, а затем — Чехова) или вблизи него. В этом доме (№ 39) мы жили до лета 1914 года, когда домовладелец Садомцев, живший в том же дворе, в соседнем доме, где теперь военкомат, смущенно попросил моего отца освободить квартиру — дочь его выходит замуж и будет там жить. Я, правда, не совсем понимаю, зачем молодоженам нужна была квартира в 6 комнат, но это уж было решать хозяевам.

Сначала мы жили на первом этаже, но скоро (не помню точно, когда) освободился второй этаж, и мы перешли туда. Квартира на втором этаже имела большое преимущество: там была лишняя комната с отдельным ходом прямо с лестничной площадки, где удобно было разместить контору («офис») отца, и папе отделили часть зала под кабинет с выходом в контору.

Я помню расположение комнат в квартире на первом этаже: из передней налево было две комнаты. В первой была папина контора, где постоянно работал конторщик — сначала Воронов, потом он умер, и появился молодой парень, которого называли просто Гаврила. У него на посылках был мальчик лет 14-15. И однажды, когда этому мальчику поручили отнести или отправить 100 рублей (!), он с ними сбежал. Дальнейшую судьбу не знаю или забыла.

Дальше налево из передней была еще одна комната, в которой жил один брат Саня. Он был всегда увлечен — то химией, то моделированием аэропланов (слово «самолет» тогда не было принято) — и жить вместе с ним было трудно. А кроме того, как я уже упоминала, два средних брата были несовместимы. Поэтому мы, трое младших — Боря, Женя и я — жили в одной большой комнате, «детской». Ход в нее был из столовой, а в столовую можно было попасть прямо из передней. Направо из передней была дверь в большой зал, а оттуда — в мамину-папину спальню.

Из столовой по коридору была дорога в службы — ванную, туалет и кухню с обязательной тогда комнатой для прислуги (обычно без окна) и выходом во двор — так называемым «черным ходом».

От того периода, когда я жила в одной комнате с Борей и Женей, мне почему-то запомнилось, что Боря учил наизусть монолог Чацкого «А судьи кто?», — учил вслух, и я многое запомнила, а особенно:

Кричали женщины: ура!

И в воздух чепчики бросали!

Наверное, я себе зрительно представляла летящие чепчики...

Была у нас там собака Крошка — беленькая болонка. Очень умная и чуткая, она нас один раз подняла ночью и предупредила о начинающемся под лестницей пожаре, почувствовав дым. Пожарные быстро все потушили, но нас на всякий случай вывели во двор. И я, выходя, не забыла книжку — авось, удастся под фонарем почитать.

Крошка была привязана ко всем, но особенно любила папу: летом, когда мы все уезжали, она оставалась с ним вдвоем — ведь у папы летом был разгар работы, и он мог отдыхать только зимой. Когда папа внизу открывал дверь подъезда, Крошка бросалась к двери квартиры, требуя, чтобы ее выпустили, и в восторге сбегала по лестнице и прыгала ему на грудь. Любила она спать на моей кровати, и мне это нравилось — тепло, но при отдаленном звуке маминых шагов она спрыгивала.

Когда мы перешли на второй этаж, мне уже выделили отдельную комнату — считали, что я уже подросла и нас объединять неудобно. К тому же Саня скоро уехал.

Ход в наши комнаты — мальчиков и мою — был из передней, а спальня родителей выходила в столовую (над нашей детской).

Как-то в моей комнате шила портниха (тогда и портнихи — не самого высокого класса, и прачки ходили по домам и работали поденно). Она мне рассказывала содержание какого-то трогательного фильма, кажется, из жизни крепостных, и, сказав: «Он ее изнасиловал», тут же осведомилась: «Ты знаешь, что это значит?». Я убежденно ответила: «Конечно», предполагая, что это производное от насилия: ну, побил... Но очень скоро я поняла, что это что-то не то, но почему-то не переспросила. А ведь запомнила...

Через несколько лет у меня было такое же недоумение при чтении «Обрыва» — я прочитала его рано, лет в 13. Когда Вера решает расстаться с Марком и уходит, а потом оборачивается, и он ее уносит в беседку, я никак не могла понять ни авторской реплики: «Боже, прости, что она обернулась!», ни дальнейшей трагедии. И тоже ни к кому не обратилась (еще через пару лет мама мне сказала: «Если тебе будет что-то непонятно, приди ко мне, я объясню». Но я как-то дошла своим умом — без драматических переживаний, как это бывает).

«Обрыв» я очень любила — и Татьяну Марковну, и, особенно, Веру. И как-то заявила Боре, что Вера похожа на Лермонтовского Демона — оба гордые. И тоже помню (а это могло быть не позже лета 1914 года — после его отъезда я его уже не видела), как он расхохотался и сказал (точно): «У тебя рискованные литературные параллели».

А еще раньше Борис меня тоже поразил новым речевым оборотом: я когда-то пожаловалась маме, что без нее меня дразнили мальчики (существа обиды я не помню), и когда она в следующий раз уйдет, я тоже уйду из дома. На что Боря весело отозвался: «Слышишь, мама, она уйдет, как калика перехожая»...

А вообще я уже в детстве заметила, что братья, вырастая, становятся добрее, сговорчивее и после какой-то грани — примерно лет 14 — относятся ко мне уже покровительственно. Впрочем, после 1914 года я уже знала Борю и Саню только по переписке, да и то были периоды, когда и переписываться было опасно (железный занавес) или невозможно (война).

В первую же осень жизни в этой квартире я тяжело заболела. Началось с того, что у меня заболело плечо — я заметила, что мне больно надевать пальто. Боль усиливалась, а потом температура поднялась чуть ли не до 40° С. Тогда консилиум врачей решил, что срочно нужна операция. Мне говорили, что у меня засорились железы. Сейчас я узнала, что это был лимфаденит. Операцию делали дома (сейчас это странно слышать), в специально оборудованной детской, как раз 17 ноября, в день моего рождения, когда мне исполнилось 6 лет.

Саму операцию я, конечно, не помню — это было под общим наркозом. Хотя мне кажется, что помню стол, накрытый белым, и несколько человек в белых халатах. Говорят, что было много гноя, что опухоль была большая, а когда спала, то рубец, сохранившийся до сих пор, оказался под мышкой. Очень четко помню момент пробуждения от наркоза — я лежала у мамы в спальне (меня туда забрали на все время болезни), около меня стояли цветы в горшке (альпийская фиалка), мне принесли чашку какао, и я удивилась и обрадовалась, что могу спокойно сесть без боли.

И тогда (или позже?) мне сказали, что папа волновался, и у него от этого заболели зубы. И помню еще, что потом мне долго делали болезненные перевязки через день. И в день перевязки я с утра лежала и горевала в ожидании боли. А потом мне кто-то убедительно сказал (вряд ли я сама до этого додумалась бы), что незачем расстраиваться заранее. И я всю жизнь стараюсь следовать этому правилу — а может, все обойдется. Помню день, когда мне разрешили встать, и я встретила врача (или медсестру) уже в передней, одетой, но с рукой на перевязи.

После этого следующая операция у меня была только в 1969 году, зато потом за 10 лет их было три!

Та операция была самым ярким воспоминанием этого года. До болезни я ходила в частный детский сад, или домашнюю группу француженки мадам Эмбо. Но это было, очевидно, недолго, и от данного воспитательного учреждения в памяти ничего не осталось. Почему-то я после выздоровления туда уже не вернулась.

Не помню точно, с этого ли года, скорей всего, с этого, ко мне несколько лет ходили немки два-три раза в неделю, чтобы в игре и разговоре закрепить и расширить знания немецкого языка, полученные во время пребывания в Швейцарии. Одна из них была Fraulein Marie Kronberg, вторая, сменившая ее, — Елизавета Ивановна Россель. Надо сказать, что обе они проявили много изобретательности, чтобы придумать игровые формы занятий. Помню, например, что у нас была кукольная школа — куколки были картонные, в формах из бумаги. Но занятия были настоящие, и я с увлечением вписывала в маленькие тетрадочки каждой (к счастью, их было немного) заданные склонения.

А весной мы ходили гулять в летний сад Коммерческого клуба (ныне — Парк им. 1 Мая). Не знаю, много ли я там разговаривала по-немецки, но играть и бегать было весело. Там у меня было запомнившееся приключение — это, наверное, уже лет в 8: я с разбегу присела на край фонтана и опрокинулась туда. Ясно помню момент, когда вода закрыла от меня солнечный свет — у меня было ощущение, что я попала в подводное царство. Через минуту я уже выбралась оттуда, совершенно мокрая. Пришлось вызывать из дома брата, который привез из дома сухую смену белья и одежды, несколько дней я не решалась идти в Клуб, и, действительно, кто-то меня узнал: «Вот эта девочка упала в фонтан».

Но вообще эта зима 1907-1908 годов прошла скучно: ровесников не было, самый младший брат был на три с половиной года старше меня и очень редко уступал моим настойчивым просьбам поиграть со мной (во дворе мы штурмом брали какую-то кучу камней). Детских садов тогда, вероятно, не было, и на следующий год было решено отдать меня в школу. В нашем Коммерческом училище было три приготовительных класса, и младший был на особом режиме. Вела его всегда одна и та же учительница, Мария Гавриловна, умевшая работать с малышами. В классе были и мальчики, и несколько девочек. Вообще наше училище, основанное какой-то общественной организацией, было передовым и по программе, и по своим порядкам. Обучение мальчиков и девочек было раздельным, но в одном здании (девочки были на первом этаже), и мы свободно общались, в старших классах вместе ставили спектакли, устраивали ежегодный традиционный бал в день Николая Чудотворца (6/19 декабря), имя которого носила училищная церковь. Серьезно преподавалась математика, для физики, химии и товароведения были оборудованы специальные кабинеты. Обязательны были два языка — немецкий и французский, а за отдельную плату можно было учить английский. Хорошо было поставлено преподавание физкультуры — преподаватель был чех Антон Иванович Кучера из знаменитого спортивного общества «Сокол». Каждый год в саду (при училище был хороший сад) проводились массовые спортивные праздники, устраивались спортивные вечера в театре с гимнастическими ритмическими танцами. Нравы были не казенные, не было специальных классных дам, отношения с педагогами тоже были хорошие, иногда почти дружеские (не у малышей, конечно), что не мешало нам уважать их.

У нас была хорошая библиотека, для всех были организованы горячие завтраки в специальных столовых. В этом училище учились все мои братья. Надо еще упомянуть, что туда был свободнее доступ евреям — не было процентной нормы, как в государственных, «казенных» гимназиях.

Правда, были там специальные предметы — бухгалтерия, коммерческая арифметика, коммерческая корреспонденция на трех языках, но они особой трудности не представляли. Для девочек эта специфика была не нужна, но интеллигентных родителей привлекала серьезность программы. Многие девочки как раз из богатых купеческих семей не выдерживали нагрузки и переходили в гимназии, где могли легко перешагнуть через класс.

Так вот, было решено отдать меня в младший приготовительный класс Коммерческого училища, тем более, что жили мы близко и провожать меня в первое время могли старшие братья. Но пока этот вопрос обсуждали, время было упущено, и мы опоздали с заявлением. И тут я до мелочей ярко помню день моего огорчения. Мы сидели за обедом (четко помню, как были распределены места: на длинных сторонах — я рядом с мамой, лицом к двери и передней, напротив — Боря и Женя, слева от меня на торцевой стороне — папа, напротив — Саня). В этот день Саня пришел позже, когда обед уже заканчивался. Я ела компот из сухофруктов (я его всегда ела в строгом порядке, оставляя напоследок самое вкусное, кажется, изюм), Проходя к своему месту, Саня небрежно бросил: «Да, папа, Павел Михайлович (директор) велел тебе передать, что Мирку не могут принять — уже прием закончен, класс набрали».

Очевидно, я очень хотела стать школьницей: я ничего не сказала, но слезы закапали прямо в тарелку. Этого папа вынести не мог: он вообще был добрым человеком, а тут плачет его любимая дочка. На другой день он отправился к директору Павлу Михайловичу Верховскому, представительному чиновнику, который потом стал попечителем учебного округа, сделал карьеру. Пришел и твердо заявил: «Как хотите, но Вы должны взять мою дочь». Отец был уважаемым человеком, отказывать ему не хотелось, да и вопрос был несерьезный. Директор вызвал Марью Гавриловну и спросил, как быть, на что та спокойно ответила: «Поставим еще одну парту». На всякий случай директор спросил, умею ли я читать (вообще-то в этот класс поступали и не очень грамотные), на что папа твердо заявил: «Лучше нас с Вами».

Вопрос был решен, и на следующий день началась моя школьная жизнь, продолжавшаяся 11 лет и закончившаяся золотой медалью. Могу сразу сказать, что училась я с удовольствием, школу очень любила, нашла в ней несколько друзей, с которыми была связана крепко, до конца их жизни, хотя и жили мы в разных городах.

Первый день моей школьной жизни запомнился мне примерами разных отношений. Мне зачем-то понадобился цветной карандаш (в первый день я, очевидно, не запаслась еще всем необходимым), и я попросила мою соседку по парте Шуру Асееву дать мне его. Она сухо отказала. Но Коля Чернышев, сидевший в соседнем ряду, тут же протянул мне его. Интересно, что я запомнила их имена, хотя больше с ними дел не имела. Асеева скоро ушла из нашей школы, но я ее узнавала на улице по бесцветному лицу с пустыми глазами.

В первые дни школьной жизни со мной произошел курьезный случай. У нас дома религии уделялось мало внимания. Папа по большим праздникам ходил в синагогу, где его окружали почетом (в синагоге за хорошие места надо было платить, а папе предоставлено было постоянное место), но мне кажется, что это было по привычке и еще потому, что у евреев общественная жизнь сосредоточивалась вокруг религиозной общины. Но дома он не молился. А мама вообще была скептически настроена, хотя иногда жалела, что не умеет молиться, что ей это не дано. И когда ей пришлось рано расстаться с двумя сыновьями (Саней и Борей, которых она больше не увидела), она мечтала о встрече хотя бы в загробной жизни, в которую не очень верила.

У нас соблюдались некоторые религиозные обычаи: папа (только он) постился в Судный день, на Пасху ели мацу и всякие вкусные пасхальные блюда, но наряду с этим была обязательная елка, и моя Fraulein научила меня рождественской песенке:

Die Welt war verloren,

Christ ist geboren,

Freue dich, freue dich...

(дальше не помню), и блины были на масленицу — соблюдались все обычаи, но в них не вкладывалось специального религиозного смысла...

Правда, когда, кажется, в 1915 году, умерла бабушка (мать отца), у которой, как старшей в роду, полагалось проводить сейдер, пасхальный ужин в канун пасхи, — решено было провести его у нас (папа был старшим сыном). Тем более, что к нам пришел дед — мамин отец, знавший и соблюдавший обряды. Но торжественности не получилось — молодежь вообще воспринимала это как спектакль, да и старшие больше ценили еду, чем молитвы.

Естественно поэтому, что я не поняла толком, что такое Закон Божий, когда мне сказали, что такой будет у нас следующий урок. В класс вошел батюшка, отец Василий, небольшого роста представительный человек с длинными волосами, с крестом на груди. Дети сразу сообщили ему: «У нас новенькая!», но он не обратил сначала на это внимания. Урок был посвящен заучиванию молитвы: «Во имя Отца и Сына, и Святого духа. Аминь». Батюшка несколько раз произнес эту фразу, потом мы повторили ее вместе с ним хором, а затем он спросил, кто запомнил? Ну, конечно, я подняла руку, он вызвал меня, и я отбарабанила молитву без запинки. И тут он поинтересовался, как моя фамилия. И, надо сказать, что нашел блестящий выход — он сказал: «Вот, дети, пусть вам будет стыдно — новенькая ИНОВЕРКА, а раньше вас запомнила святую молитву!» Эту фразу я запомнила слово в слово и потом оценила изящный оборот «иноверка»...

Когда я с братом Саней возвращалась домой и мы шли по Богатяновскому переулку (Кировскому) — я сказала ему гордо, что батюшка меня похвалил. Он даже остановился на мгновение от удивления и возмущения, и, войдя в нашу квартиру, с негодованием сообщил, что я натворила. Взрослые посмеялись, и я узнала с удовольствием, что могу на этих уроках не бывать. С тех пор я или выходила в коридор, или оставалась в классе, но тихонько читала свою книгу. Особенно приятно было, когда Закон Божий был на первом уроке — можно было позже встать. И тут я хитрила — не предупреждала о такой удаче, чтобы меня будили, и я могла осознать счастливую возможность еще заснуть на полчаса.

Первые два года моей школьной жизни прошли спокойно, без особых происшествий, и ничем особенно не запомнились. Со второго года — в среднем приготовительном — уже было несколько учителей-предметников, но я их почти не помню. Только одна — учительница русского языка — хорошо запомнилась, наверно, потому, что вызывала стойкие отрицательные эмоции. Это была Евгения Порфирьевна (через 10 лет она учила Владимира Дмитриевича Фоменко [7], но он не успел почувствовать к ней такую неприязнь). Она была сухая, недобрая, и с ней у меня связаны один романтический эпизод и первое горькое ощущение обиды, хотя она к этим переживаниям прямого отношения не имела.

Было это, наверно, уже во втором классе. Нам показалось, что Евгения Порфирьевна несправедливо поставила какую-то отметку Эрне Гаккель, тихой немочке, скоро исчезнувшей с моего горизонта. Мы пытались вмешаться, получили, конечно, отпор и стали бурно протестовать, шумели, в общем, устроили обструкцию. И я увидела, что одна девочка как будто нечаянно смахнула на пол свой дневник. Мне этого показалось мало, и я толкнула толстую хрестоматию, которая упала на пол с оглушительным грохотом. Это, конечно, не могло пройти безнаказанно, и мне пришлось идти «на ковер» к Елене Николаевне, жене директора. Она занимала должность инспектора в женском училище, т. е. фактически была начальницей. И вот тут, слушая сердитую нотацию, я как-то уловила и потом осознала одну неприятную фразу: «А тебе надо быть особенно осторожной».

И хотя мне не приходилось сталкиваться с антисемитизмом и страдать от него, я все же поняла, что она имела в виду.

Не могу ручаться за точность, но, кажется, с этим эпизодом была связана и дальнейшая история товарищества и предательства. От нас добивались выдачи «зачинщиков», но мы, конечно, благородно молчали, и вдруг выяснилось, что Валя Шевырева, в будущем провинциальная актриса, во время беседы с одной учительницей что-то ей разболтала... Мы возмутились и по всем канонам ей объявили бойкот. Через некоторое время девочки об этом забыли, но я — недаром же я читала Чарскую и другие книги о чести и благородстве — продолжала ее не замечать, хотя не очень много об этом думала. И вдруг выяснилось, что Валя так страдает от моего отношения, что ее отец пришел в школу поговорить. Мне, кажется, немного польстила такая высокая оценка моей стойкости, но я сдалась не сразу.

Вернусь к старшему приготовительному, когда у меня впервые появился друг — Лена Горбунова. До тех пор я общалась, пожалуй, только с Эммочкой, моей двоюродной сестрой. С девочками из моего класса я вне школы не встречалась. А у Эммочки, младшей дочери тети Сони, я часто бывала. Как я уже говорила, мы дружили с этой семьей, так же, как с семьей папиного брата Владимира (его жена Розалия Борисовна учила меня и Борю музыке, а с их детьми Виктором и Лидией дружили мои братья). Немного общались с тетей Нюней (Анной), жившей во флигеле бабушкиного дома. Со старшей сестрой папы Александрой (муж у нее был юрист Иосиф Абрамович Аккерман, у них было два сына — Владимир, психиатр, с которым я в более поздние годы даже немножко дружила, и Александр, которого не любила) мы совсем не встречались. Эммочка Златопольская была на два года моложе меня. Ее старшая сестра Люся (Ольга) была по возрасту даже ближе, но у меня с ней отношения не наладились. К Эммочке меня отпускали одну — они жили близко, угол Среднего (Соколова) и Пушкинской. Отпускали при условии, что кто-то из братьев зайдет за мной. После длительных моих приставаний к каждому по очереди, чаще всего удавалось заручиться согласием Бориса — самого спокойного и мягкого (по иронии судьбы, именно у него не было детей). Я охотно ходила к Эммочке, но это не было настоящей дружбой, мы только вместе играли. И в последующие годы мы уже мало виделись, хотя связь родственная сохранилась на всю жизнь, и сейчас, когда мы обе привязаны к дому, мы часто беседуем по телефону.

А Лена Горбунова стала моим первым другом. Нас связывали и школьные интересы, и домашние встречи (почему-то я чаще бывала у нее), когда мы придумывали и разыгрывали всякие истории, а ее младшая сестра Ксеня должна была играть роль то найденного в лесу ребенка, то гуттаперчевого мальчика...

О семье Горбуновых надо сказать подробнее. Мы были с ними связаны по многим линиям: отец Лены был также коммерсантом, и они с моим отцом хорошо знали друг друга. Наши мамы вместе работали в родительском комитете. Старшая сестра Маруся училась в классе моего брата Сани (в первые годы существования училища по несколько девочек принимали в мужские классы). А брат Боря учился и очень дружил с Мишей Горбуновым, впоследствии интересным ученым, трагически погибшим совсем молодым от взрыва во время опыта. А Костя, увлеченный скрипач, ставший профессиональным музыкантом, очень любил играть под аккомпанемент моей мамы. Мама не была настоящим музыкантом, но умела следить за скрипачом и приноровиться к нему. Костя всегда противопоставлял ее своей профессиональной аккомпаниаторше, которую называл «мадам Дубье».

Семья Горбуновых для меня всегда была ярким доводом в пользу роли генов. Отец Лены, добродушный, не слишком, кажется, умный, имел от первого брака трех дочерей, двух заурядных, а третья была почти дебилка, и ее устроили в монастырь. После смерти жены он женился на гречанке Агриппине Михайловне Ножикос, некрасивой, очень близорукой, но энергичной, умной и образованной девушке, которая вышла за него под давлением братьев (она была сиротой), и этот брак дал шесть детей, один другого интересней.

Старший — Леонид — был инженером, но погиб в годы культа личности.

О Мише и Косте я уже говорила, Маруся и Ксеня стали профессорами — одна врач-фармаколог, другая — химик. Ну а Лена тоже была способным человеком, но жизнь у нее была сложной. Совсем молодой, после школы, она поехала в село собирать лекарственные растения. Жили они молодой компанией в бывшем помещичьем имении с большим садом. В этой романтической обстановке она увлеклась (это было, по-моему, ее первое увлечение) молодым пареньком Тадиком (Тадеосом) Тер-Арутюняном. Я его мало знала, но мне кажется, что он был хорошим человеком, только Лене «не по плечу». Прожили они дружную, но сложную жизнь. Был момент, в двадцатых годах, когда Лена решила от него уйти (подробностей не знаю), даже уехала в Ленинград к сестре, но потом вернулась. И когда в годы культа его арестовали, Лену кто-то убедил, что его вышлют в Иран, она забрала сына и свекровь и уехала туда. Очень хорошо помню, как мы с Жаком ходили к ней (они жили где-то на Братском), и было у нас ощущение горечи, тревоги и растерянности — что же это происходит? А ее сын Юра, 15-16 лет, комсомолец — сказал, что его товарищи никак не могли понять, почему он уезжает, и ему было трудно им что-нибудь объяснить. Жилось им в Иране очень трудно, но их выручало знание языков и музыки. Лена давала уроки, Юра, кажется, играл на скрипке в кино. А отец туда не попал — он был сослан в Казахстан. И только после войны они снова соединились и жили всю оставшуюся жизнь в Ереване. Лена сумела, несмотря на уже солидный возраст, в рекордно короткие сроки окончить институт (специальность — английский язык) и там же преподавала. У нее была хорошая семья — сын, внуки, правнуки. Она с мужем жила отдельно от молодых, но после смерти мужа вскоре перешла к ним. И старость у нее была спокойной, но за год, примерно, до конца (она умерла осенью 1992 года) она в комнате сломала руку и бедро и уже не поднималась. Но родные были очень к ней внимательны.

После возвращения она побывала в Ростове. А потом мы несколько раз виделись с ней в Москве, где она гостила у старшей сестры Маруси. И переписывались мы все время — она писала очень теплые, нежные письма, мы вспоминали наших ушедших родных, — ведь она хорошо знала маму и братьев. Но последний год, когда она уже писать не могла, я продолжала писать и каждый месяц звонила ее сыну, узнавала о ней.

Вот эта Лена пришла к нам в училище прямо в старший приготовительный, когда я училась уже третий год. Ко мне подошла Маруся Горбунова и попросила меня, чтобы я как старожил помогла ее сестренке привыкнуть к новой обстановке.

Я была горда этим поручением. Мы сели за одну парту и скоро подружились. Правда, классе в четвертом у нас с ней произошли некоторые временные расхождения на идейной почве: Лена вдруг стала очень религиозной, отказывалась принимать участие в каком-нибудь «мероприятии», если для этого надо было пропустить церковную службу. А у меня, вообще неверующего человека (это или дано человеку, или нет), было в это время особенно острое атеистическое настроение — я даже старалась не употреблять такие привычные выражения, как «Слава Богу» или «Дай Бог». Но летом Лена с семьей поехала во Владикавказ, где жила в монастыре ее сестра, и вернулась оттуда вольномыслящей. Но и в тот период дружба сохранялась.

В первые годы школьной жизни не было особых событий. Училась я легко, добросовестно и успешно. Считала свои пятерки привычными и обязательными.

Хотя очень трудно давались мне второстепенные предметы. Например, по рукоделию я даже получила в одном полугодии (у нас были не четверти, а полугодия) двойку, легкомысленно не выполнив задание по наложению заплатки или что-то в этом роде. Я думаю, что в советской школе признанной отличнице не решились бы поставить двойку. А самыми трудными для меня были три предмета: рисование, чистописание и черчение. Но тут уж моей вины не было.

Обладая неплохими способностями — сообразительностью, памятью, в какой-то мере математическим мышлением — я от рождения была лишена талантов, у меня не было музыкального слуха и я абсолютно не умела рисовать. Я очень старалась — даже в старших классах ходила несколько месяцев в частную школу рисования и немного занималась черчением с товарищем брата Жени. Я, конечно, понимала, что не смогу добиться больших успехов, но хотела заслуженно получить удовлетворительные отметки. Должна все же сказать, что не прибегала ни разу к использованию чужих чертежей и рисунков, а свои тройки зарабатывала честно. Но эти отметки меня беспокоили потому, что при золотой медали, на которую я твердо рассчитывала (поглядывая на хоры нашего актового зала, где были мраморные доски, на которых золотом вписывались фамилии медалистов, я уже заранее видела там свою фамилию — я не могла предвидеть, что буду кончать в 1919 году, когда и золота не будет, и вообще будет не до этого), можно было иметь только одну четверку. К моему облегчению, все три «опасных» предмета объединялись в аттестате в одну оценку по графической грамоте. Получив тройки по рисованию и чистописанию и все же добившись четверки по черчению, я с некоторым нарушением математики получила желанную четверку. А все остальные предметы меня не подвели.

В эти годы — первый, второй классы — я много болела, но без особых страданий, хотя проводила в постели по месяцу и больше. И это не отражалось на моих школьных делах. Толчком к болезням была серьезная простуда, причиной которой — страстное желание читать.

В конце 1910 года, после смерти бабушки, маминой матери (она умерла еще не очень старой, в 60 с чем-то лет, от рака пищевода; лежала она месяца три в отдельной палате еврейской больницы на Никольской, угол Богатяновского [8], и моя мама все это время была при ней; моему папе стоило большого труда получать у градоначальника временное разрешение на ее пребывание в Ростове, где бабушка не имела права жительства, а потом добывать еще отсрочки, так как трудно было заранее предугадать необходимые сроки...), мама поехала в деревню, чтобы помочь разобрать вещи: Степанов решил ликвидировать свое хозяйство и переехать в Ростов вместе с моим дедом. Их поселили в отдельной квартире рядом с дядей Мишей. В 1917 году или в 1918-м Петр Владимирович умер.

Помню, что это случилось в какие-то «горячие» дни, когда на улицах была перестрелка, и телега с гробом ехала очень быстро, а провожавшие, вероятно, немногие, бежали за ней. После этого дед жил у другого дяди, а потом, когда у нас появилась возможность (мы уже жили в маленькой квартире), мама взяла его к нам, где он умер в 1923 году.

Так вот, мама поехала в деревню и взяла меня — это были дни зимних рождественских каникул, примерно с 23 декабря до 7 января. Маме хотелось, чтобы я дышала свежим чистым воздухом, и она гнала меня побегать по снежному двору, покататься на санках, но у меня не было сверстников, и я предпочла усесться на санках с комплектом журнала «Нива» и почитать. А дни были морозные, непривычные для южанки. Вечером поднялась температура и обнаружилась тяжелая ангина. Условия для лечения были сложные, и мама спешно увезла меня домой, как только мне стало лучше. Но до станции надо было 12 верст ехать на санях, езду я переносила плохо, приходилось останавливаться, давать мне передохнуть. Короче, эта ангина дала мне осложнения — сначала ревматизм, потом хорею (у меня дергалось лицо, особенно, когда я нервничала, и позже товарищ брата, студент-поляк, спрашивал его: «Почему твоя сестра волнует свой нос?»).

Помню, что мы с мамой были в театре на гимнастическом вечере нашей школы, сидели в ложе. А когда вернулись, я увидела у мамы слезы на глазах, и она сказала, что смотрела не на сцену, а на меня. И после этого меня снова уложили, и я долго не ходила в школу. Летом мы поехали в Германию лечиться в Ойнхаузен, курорт с лечебными водами и грязями. А до тех пор мы чаще всего проводили лето у бабушки в деревне, где, кроме сада и уже упоминавшегося малинника, были собаки и лошади. Мальчикам там было очень привольно — они бегали босиком, ездили верхом (один раз Женина лошадь споткнулась, упала и придавила ему бедро), варили с дядей кулеш на костре, помогали работам в поле. А вот меня никуда не пускали, я была еще мала, а, кроме того, бабушка мечтала о благовоспитанной внучке с хорошими манерами.

Возможно, поэтому я в детстве мечтала быть мальчиком, хотя ничего мальчишеского в моем характере не было, и книги я любила типично «девчонские». Уже в поздние годы со мной произошел такой забавный случай: меня попросили для «взрослых» библиотекарей сделать обзор детской литературы, и когда кто-то спросил что-то о приключенческой литературе, я объяснила, что эти книги так подробно не знаю, потому что в детстве была девочкой...

И помню даже, как я была поражена, когда поняла с предельной ясностью, что мальчиком уже никогда не буду...

ПРИМЕЧАНИЯ

  1. Вениамин Константинович Жак (1905-1934), ростовский поэт.
  2. Алфавит иногородних евреев, проживающих в г. Ростове н/Д по закону 19 мая 1887 г.— [Б. м., Б. г.]. — 404 л.
  3. Софья Яковлевна умерла, не дожив несколько дней до 100 лет.
  4. Лидия Кац — жена поэта Григория Каца, погибшего в декабре 1941 года на фронте.
  5. Социалистической.
  6. Ныне — Чехова.
  7. Писатель.
  8. Социалистической и Кировского.

 



 
 
Telegram
 
ВК
 
Донской краевед
© 2010 - 2024 ГБУК РО "Донская государственная публичная библиотека"
Все материалы данного сайта являются объектами авторского права (в том числе дизайн).
Запрещается копирование, распространение (в том числе путём копирования на другие
сайты и ресурсы в Интернете) или любое иное использование информации и объектов
без предварительного согласия правообладателя.
Тел.: (863) 264-93-69 Email: dspl-online@dspl.ru

Сайт создан при финансовой поддержке Фонда имени Д. С. Лихачёва www.lfond.spb.ru Создание сайта: Линукс-центр "Прометей"