Потресов В. А. Муза и кухарка // Донской временник. Год 2010-й / Дон. гос. публ. б-ка. Ростов-на-Дону, 2009. Вып. 18. С. 113-119. URL: http://donvrem.dspl.ru/Files/article/m15/1/art.aspx?art_id=660
ДОНСКОЙ ВРЕМЕННИК. Год 2010-й
История газет и журналов Ростовской области
МУЗА И КУХАРКА
журналист ростовской газеты "Приазовский край", литературный и театральный критик, поэт Сергей Викторович Яблоновский-Потресов
В статье, основанной на семейных воспоминаниях, материалах Бахметевского архива (БАР, Колумбийский университет, Нью-Йорк, США) и авторских публикациях, рассказывается об известном в начале ХХ века журналисте «Русского слова», литературном и театральном критике, официальном обозревателе Московского художественного театра, поэте Сергее Викторовиче Яблоновском-Потресове (1870–1953). Речь здесь идёт лишь о его «российском периоде», то есть до 1920 года. Автор выражает признательность Бахметевскому архиву за сохранение фонда С. В Потресова, а также за предоставление необходимого для публикации материала.
Родился Сергей Потресов 15 октября 1870 года в семье харьковского адвоката, присяжного поверенного Виктора Ивановича Потресова. Жена адвоката, Аделаида Ксаверьевна Потресова, урождённая Яблоновская, была за прадедом вторым браком (первый с Александром Ивановичем Апостол-Кегичем). Согласно семейной легенде, княжна была последней в «нашей» ветви рода Яблоновских.
Старшая дочь Яблоновской от первого брака, Елена Александровна Апостол-Кегич, оперная певица (колоратурное сопрано), позже профессор Консерватории, преподаватель в Музыкально-драматическом институте им. Лысенко в Киеве, была даже награждена советскими орденами. Замуж она вышла за Георгия Павловича Муравьёва, мещанина из Харькова, известного баса (сделавшись таким образом Муравьевой-Апостол-Кегич). Последним помещиком в роду был Иван <…> Потресов, потомственный дворянин Орловской губернии (мой прапрадед). По семейному преданию, в Орловской есть село Потресово, но сегодня я не нашёл его даже с помощью Института геодезии и картографии, – оно могло быть бесследно уничтожено в Великую Отечественную войну.
В своих воспоминаниях эмигрантка Ольга Морозова, харьковчанка, знавшая Сергея Потресова с детства, писала [1]: «…отец его, популярный харьковский адвокат, чувствуя приближение смерти, просил своего друга, моего отца (тогда директора Харьковского Землед<ельческого> училища), взять к себе его сына Сергея и сделать из него хорошего сельского хозяина. Отец взял. Так в нашей семье появился маленький худенький мальчик с большими чёрными мечтательными глазами. Ему было тогда 12 лет, но выглядел он не старше восьми». Однако сельским хозяином Сергей Потресов не стал, как не стал адвокатом, хоть и поступил на юридический факультет Харьковского университета. С детства он писал стихи, но в выборе жизненного пути сыграла роль, пожалуй, географическая близость имений его матери и актёрской династии Рыбаковых.
«Село Пересечное, Харьковской губернии. Ударение следовало бы поставить на слоге «сеч», от глагола пересекать, но все ставят его на «рес» Перéсечное. В нем усадьба с хорошей библиотекой. Это имение... На столбе, стоявшем у ворот, дощечка; на ней значится: «Усадьба купца третьей гильдии Николая Хрисанфовича Рыбакова». Того самого, который у Островского «сам» смотрел на игру Геннадия Демьяновича Несчастливцева: «Подошел ко мне Рыбаков, положил мне руку на плечо и говорит: «Ты, — говорит, да я, — говорит, умрём, — говорит... Лестно».
Усадьба Рыбакова — почти наша родовая усадьба: Павлина Герасимовна — жена артиста, Каролина и Антонина Герасимовны — её сёстры, и «сам» он были большими друзьями моей бабки; Каролина, бывшая гувернанткой моей матери, и скончалась в нашем доме. Дети Рыбакова, — Костя, впоследствии артист Московского Малого театра, мало похож на отца темпераментом — мягкий и рыхлый — лицом походил на него чрезвычайно. В Несчастливцеве гримировался под отца, и, увидев его в этой роли, моя мать испугалась: она увидала перед собою Николая Хрисанфовича. <…>
Итак, тремя поколениями мы тесно связаны с Рыбаковыми и очень часто проводили лето в этой усадьбе. Когда, после долгого перерыва, я приехал туда уже с женою и детьми, старые крестьянки-хохлушки, обнимая меня, говорили: «Та це-ж наш Сэрежка приехав! <…>
В моей юности было несколько случаев, когда я входил в театр больной лихорадкой, и, казалось, что я вхожу в священное место, на котором не смею стоять; что сейчас раздастся голос, слушать который недостоин не подготовившийся к этому.
Впервые испытал я это чувство почти религиозного ужаса, когда, совсем ещё зелёным юнцом, шёл смотреть «Гамлета». Произойдёт откровение; сейчас появятся печальный датский принц и передо мною раскроется, объяснится то великое, что смутно, неосознанно предчувствует моя душа» [2].
По собственному признанию, Сергей Яблоновский не любил жанр автобиографии, какие-то достаточно регулярные сведения о его жизни до 1893 года отсутствуют, пока он не сделался постоянным и, возможно, одним из главных сотрудников газеты «Приазовский край», издававшейся в Ростове-на-Дону. «Быть запевалой в этом редакционном хоре, – отмечал дед, – было чрезвычайно легко, и никаких заслуг для этого не требовалось. В то время, да и долго ещё потом, провинциальная пресса находилась в младенческом состоянии. Образованных, даже просто интеллигентных людей, то есть, кое-что читавших и более или менее развитых не было почти совсем.<…> Я писал в этой газете и публицистические статьи, и беллетристические рассказы, и лирические стихи, и театральную, а также всякую иную критику» [3].
Работал Сергей Потресов под разными псевдонимами, но особенно полюбился публике Комар, который часто писал для рубрики «Свет и тени», как бы олицетворение бойкости стиха, затрагивающего злобу дня. В жизни Ростова театр играл огромную роль, горожане без устали ходили на драму, оперу, оперетту в Асмоловский театр на Таганрогском проспекте или городской на Садовой, в летнем саду. В оперетке царила труппа Блюменталь-Тамарина, покорявшего публику злободневными куплетами, которые порой предвосхищали то, что утром появлялось в газетах. Объяснялось это просто: в антракте к Тамарину в уборную заявлялся Комар и с невероятной быстротой сочинял куплет за куплетом. После инцидента – дед послал к чёрту нетрезвого метранпажа, – закончившегося судом чести, Сергей Потресов объявил, что уезжает в Петербург. Зачем, он понимал не совсем ясно, скорее всего, сказывалось желание провинциала покорить столицу, но было и ещё кое-что.
Как-то тогда в Ростове гостил петербургский генерал по фамилии Погожев, который загорелся издать стихи деда. Ехал Сергей Потресов в столицу с рекомендательными письмами актёра Далматова к Гнедичу, Кугелю, Потапенке.
В Питере работа над книгой стихов уже началась, и прислуга гостиницы, передавая деду гранки, вдруг объявила:
– А у нас в номерах живёт ещё один поэт, Минский, – тоже издаёт книгу. Знакомство состоялось. Минский работал тогда над переводом «Илиады», и дед, подражая ему, написал «Шахматиаду» [4], поэму, в которой с точностью до хода воспроизводилась волновавшая тогда всю просвещённую публику последняя решающая партия шахматного матча в Будапеште между Чигориным и Харузеком.
В Петербурге Сергей Потресов – тоже, видимо, не без влияния Минского, и отчасти потому, что перевод Фета решительно ему не нравился, – начал переводить «Метаморфозы» Овидия. Закончив работу и подкрепив её переводами «Фаэтона» и «Нарцисс и Эхо», дед осмелился написать Аполлону Майкову. Тот, похвалив переводы, в ответном письме приглашал автора к себе на дачу в Сиверскую.
Потом дед ещё неоднократно посещал Аполлона Николаевича, принёс ему изданную уже книгу стихов [5], про которую мэтр сказал, что автор поторопился.
Дед поступил со своим изданием так, как, по его мнению, это делали настоящие поэты: «…я уничтожал потом свою книгу везде, где её находил. Последний эпизод этого рода произошёл уже в Париже. Одна моя новая знакомая спросила меня:
– У вас есть книга стихов?
– Была; теперь, вероятно, уже нету: я её усердно истреблял. Лицо моей знакомой вытянулось:
– А я нашла здесь в книжном магазине и принесла вам; думала, что это доставит вам удовольствие…»[6].
Этот экземпляр он не уничтожил, впрочем, как и тот, который с десятком цензурных штемпелей почти через полвека после смерти деда попал ко мне как щедрый дар одного юного ростовского журналиста. По впечатлению деда, Майков отнёсся тогда к его книге слишком снисходительно: указав на отдельные недостатки, он призывал деда бросить журналистику:
– Если вы сделаете из своей музы кухарку, то она на другой же день нагрубит вам и потребует у вас расчёта, – сказал деду Аполлон Николаевич.
Дед его тогда не послушал и не жалел: кухарка, – уверял он, – пришедшая вслед за музой, на протяжении полувека исправно стряпала на артель в несколько миллионов человек.
Большинство своих произведений дед подписывал псевдонимом Яблоновский, полагая, что его гуманитарные таланты происходят не от орловских помещиков, а от матери, которая несла традиции древнего польского рода.
В самом начале нынешнего века мне довелось совершить сентиментальное путешествие в Краков. Давнишняя приятельница наняла мне гостиницу на улице имени наших далёких предков.
– Яблоновские много сделали для культуры и истории Польши, – сообщила она, – но… слыли чрезвычайно заносчивыми…
«Из моей поэзии, – писал в Париже дед, опровергая утверждения моей подруги, – осталось только одно стихотворение, написанное мною в девятнадцатилетнем возрасте, «Яблоня», положенная шесть раз на музыку. И до сих пор ещё я иногда слышу, как люди декламируют и мелодекламируют: «Полная сил, ароматная, нежная, // Яблоня в нашем саду расцвела»…
Как-то, когда я сидел со Станиславским у Федотовой, он сказал мне: – Если б вы знали, сколько раз ежегодно, на экзаменах, я – в театре, Гликерия Ивановна – в Филармонии, выслушиваем вашу «Яблоню». Скажет экзаменующийся гекзаметр, басню. – Ну а лирическое стихотворение вы какое прочтёте?
«Яблоню»…
Ну, читайте «Яблоню» (Станиславский произнес последнюю фразу со вздохом)» [6].
Перевод «Метаморфоз» Яблоновский предложил Суворину, тот, сославшись на незнание языков, направил его к Буренину, однако к издателю дед не пошёл, а отправился к Полонскому, которому некогда посылал свои стихи. Поднимаясь по ошибке к нему по чёрной лестнице, тосковал, в какой бедности живут великие поэты. Правда, оказавшись в квартире Полонского, на этот счёт успокоился вполне. Посещением живого классика петербургские встречи Яблоновского завершились: выяснилось, что харьковской газете «Южный край» требуется фельетонист, и дед с головой ушёл в новое дело, нисколько не смущаясь ретроградной сущности этого печатного органа.
«Я на второй странице, – позже отмечал он, – со всем юным пылом налетал на то, что проповедовалось на первой; харьковцы сразу выделили меня, я быстро вошёл в жизнь города, стал членом многих прогрессивных обществ» [7].
Собственно, именно благодаря публицистическим выступлениям в этой газете, театральным рецензиям и портретам к Яблоновскому приходит известность. Харьков в то время считался городом театральным, кроме того, здесь гастролировали все крупнейшие столичные театры. Актёрский портрет, который до него особенно не был в моде, постепенно стал доминирующим жанром в театральной критике Яблоновского.
В 1898 году Сергей Яблоновский женился на Елене Александровне Клементьевой. А в 1901 году его пригласили на должность редактора в «Русское слово», московскую газету, издававшуюся «более чем в миллион экземпляров; – вспоминал позже Яблоновский, – этот тираж превышал тираж всех русских газет вместе взятых. Это значит, что в эти годы я ежедневно беседовал примерно с пятью – семью миллионами людей. Вёл я общественный фельетон, театральный отдел, писал по вопросам искусства» [6].
Елена Александровна после женитьбы стала собирать публикации деда и наклеивать их в альбомы. К 1915 году она подсчитала, что из них «…могло бы выйти двести девятнадцать томов ежемесячника формата и объёма популярного тогда «Вестника Европы». «Объясняется это тем, –писал С. Яблоновский, – что, кроме ежедневного фельетона в «Русском слове», я часто помещал в нем и критические статьи, посылая, в то же время, по две статьи в неделю в две провинциальные газеты. Это я говорю не только о себе: так работают многие журналисты» [6].
У Сергея Викторовича и Елены Александровны было пятеро детей. Старшая Ольга умерла в раннем детстве от аппендицита, поэтому удалению ненужного отростка превентивно подверглись все дети: Софья – 1900 года рождения, Александр (мой отец) 1902-го, Владимир и Елена –1910 и 1915-го соответственно. По воспоминаниям отца, семья жила в Москве, часто меняя квартиры, причём дед любил новые дома в стиле модерн, нанимал, как правило, десять-двенадцать комнат, с прислугой; он участвовал в общественной жизни, являлся членом Московского литературного кружка, позже был избран председательствующим во втором отделении московского Общества писателей и журналистов.
«Дело было в 1907 году. Одна приятельница моя где-то купила колоссальнейшую охапку жёлтых нарциссов, которых хватило на все её вазы и вазочки, после чего остался ещё целый букет. Вечером взяла она его с собой, идя на очередную беседу. Не успела она войти — кто-то у неё попросил цветок, потом другой, и ещё до начала лекции человек 15 наших друзей оказались украшенными жёлтыми нарциссами. Так и расселись мы на эстраде, где места наши находились позади стола, за которым восседала комиссия. На ту беду докладчиком был Максимилиан Волошин, великий любитель и мастер бесить людей. <...> В тот вечер вздумалось ему читать на какую-то сугубо эротическую тему — о 666 объятиях или в этом роде.
О докладе его мы заранее не имели ни малейшего представления. Каково же было наше удивление, когда из среды эпатированной публики восстал милейший, почтеннейший С. В. Яблоновский и объявил напрямик, что речь докладчика отвратительна всем, кроме лиц, имеющих дерзость открыто украшать себя знаками своего гнусного эротического сообщества. При этом оратор широким жестом указал на нас. Зал взревел от официального негодования. Неофициально потом почтеннейшие матроны и общественные деятели осаждали нас просьбами принять их в нашу «ложу». Что было делать? Мы не отрицали её существования, но говорили, что доступ в неё очень труден, требуется чудовищная развратность натуры. Аспиранты клялись, что они как раз этому требованию отвечают. Чтобы не разочаровывать человечество, пришлось ещё раза два покупать жёлтые нарциссы <...>» [8].
Убеждённый реалист, Яблоновский не желал признавать новаторства в творчестве, считая это трюкачеством, попыткой привлечь внимание, подменой подлинного таланта. Отец рассказывал мне, что как-то он послал своё, выполненное в беспредметной манере стихотворение в один из бесчисленных журналов, издаваемых футуристами, и удостоился весьма благосклонного вступления, вот, мол, один из противников принял наш путь, создав замечательное произведение... Представляю, какие были лица издателей, когда на следующий день после публикации, дед предложил прочитать первые буквы строф стихотворения: он сочинил акростих, в котором было зашифровано: «ФУТУРИСТЫДУРАКИ».
Вспоминаю, как в шестидесятые у дочери Бальмонта Нины Константиновны Бруни зашёл разговор о запрещённом тогда Яблоновском. – При мне, – рассказывала Нина Константиновна, – Маяковский взбил на палитре белила и воскликнул: «А это – мозги Яблоновского!».
Много позже, во Франции, в Капбретоне Бальмонт запишет в альбом Яблоновского: «Коль враг стал друг, вдвойне ценю его, // Вдвойне тогда сверкнул Миросоздатель. // Мне радостно приветствовать того, // Кто в младости мне крикнул «Поджигатель!» [9].
В письме к Елизавете Эфрон от 21 декабря 1915 года Марина Цветаева пишет, в частности, о впечатлениях от премьеры спектакля «Сирано де Бержерак» в камерном театре: «Яблоновский: «Да ведь это – Версаль!». //Мы сидели в кабинете Таирова, Яблоновский объяснялся в любви моим книгам и умильно <слово умилительно, умиление и пр. однокоренные употребляются в письме пять раз – В. П.> просил прочесть ему «Колыбельную песенку» <Колыбельная песня Асе. Волшебный фонарь. М., 1912., – В. П.>, которую вот уже три года читают перед сном его дети <вероятно, имеется в виду только младший сын Владимир, которому к этому времени было пять лет. – В. П. >» [10].
Как большинство людей его круга, Яблоновский примкнул к партии Народной свободы, члены которой назывались «кадеты» –конституционные демократы. Недоумение вызвала у меня статья, например, театроведа Веры Соминой «Сергей Яблоновский, портрет» [11], где указывается, что «Первую русскую революцию он приветствовал». Как мог человек, который видел, как сожгли типографию (фабрику) Сытина, где печатались книги для народного просвещения, приветствовать подобное событие? В то время как сотрудники «Русского слова» собирались идти к Сытину, чтобы объявить ему о том, что готовы отказаться от жалованья, видя такое несчастие, к нему явились представители восставших и объявили «что если им не будет выдано их вознаграждение, то… следовал ряд угроз самого недвусмысленного характера. Была сразу же объявлена война, враг подступил к крепости и стал осаждать ее. Сытин, разумеется, всем и всё уплатил бы, но дело было просто в том, что банки были закрыты и, вследствие этого, могла произойти заминка» [12]. Хоть Яблоновский предлагал «опыт народного гимна» на музыку композитора П. П. Ренчицкого с посвящением «обновляющейся России», как всякий благоразумный человек из среды его единомышленников, в революциях, вне зависимости от их «бархатности, розовости или оранжевости», видел зло, в результате которых одни прохиндеи заменяли других. «Без конца горд только тем, что никогда и не в каких писаниях и в этом гимне тоже не было у меня ничего злобного и кровожадного. «Гимн» начинался словами: //Благословен будь наш путь благородный// К воле вперёд и вперёд// Славься и крепни в России свободной// Русский свободный народ!» [13]. В разного рода собраниях этот гимн исполняли не по три раза, как прежний, а, например, в заседании педагогического общества исполненный по требованию присутствующих великолепным басом Мозжухиным, девять раз. Кстати, когда Яблоновский договорился о печати тиража «Гимна» за собственные средства на фабрике Мамонтова с ежемесячным погашением долга, к нему явились «на квартиру мамонтовские рабочие и потребовали, чтобы я уплатил следуемое немедленно, иначе они от меня не уйдут. Я не помню, как я вышел из этого положения, но помню суровые решительные лица моих гостей, сумрачно смотревшие, и без слов говорившие, что мне объявлена война». Кстати, в то время писался другой гимн, и автор его, известный нам уже Минский, включил в него совсем другие слова: «Пролетарии всех стран соединяйтесь// Наша сила, наша воля, наша власть!// В бой последний как на праздник собирайтесь// Кто не с нами – тот наш враг! Тот должен пасть!// Мир возникнет из развалин, из пожарищ…», ну и так далее.
Уделяя массу времени профессиональной работе, общественной и партийной деятельности, Сергей Яблоновский занимался и воспитанием своих детей, и помогал гимназии Кирпичниковой на Знаменке, где учился мой отец. В рождественском (1916 г.) гимназическом спектакле сыну Василия Качалова Вадиму Шверубовичу поручена была роль Бориса Годунова. Учительница русского языка приходила в отчаяние от игры сына известного актёра и, по воспоминаниям Шверубовича, «позвала на помощь отца моего одноклассника, очень известного в то время театрального критика «Русского слова», писателя-очеркиста и знатока театра Сергея Викторовича Яблоновского (Потресова). Он попробовал поработать со мной, объяснял мне смысл каждой фразы, каждого слова, пытался даже показывать мне интонации, но ничего у меня не выходило, я только злился на его трюизмы и внутренне издевался над его шепелявым, визгливым пафосом» [14].
Яблоновский учил детей воспринимать русскую культуру, классическое изобразительное искусство, литературу, природу, зодчество. Летом он нанимал дачу неподалеку от подмосковного Архангельского, имения Юсуповых. Сюда в частые отсутствия хозяин имелся свободный доступ, и Сергей Викторович пользовался этой возможностью, чтобы приучать детей к предметам искусства, тщательно собранным в этой усадьбе.
Унаследовав от отца-юриста ораторские способности и отточив их на юридическом факультете университета, Сергей Яблоновский темпераментно и эмоционально умел подчинять аудиторию. Сегодня слово лектор вызывает унылые ассоциации, а в начале прошлого века люди тянулись на диспуты, неизбежно сопутствующие актуальным лекциям. Яблоновский разъезжал по России и с лекциями, направленными против волны юношеских самоубийств, захлестнувших страну в начале ХХ века. Помимо постоянной работы в «Русском слове» и южнорусских провинциальных газетах, рецензии и статьи Яблоновского печатались в журналах «Театр и искусство», «Рампа и жизнь», «Кулисы», а в 1909 году ряд критических материалов он объединил под обложкой книги «О театре» [15].
О первых месяцах нового режима Яблоновский писал почти десять лет спустя: «Порассказать, конечно, было о чём. Переживавшееся тогда время характеризовалось полной неопределённостью позволенного и запрещённого: ещё на митингах можно было произносить страстные речи против большевиков, но все и каждую минуту находились в ожидании всяких расправ, за какую угодно вину и безо всякой вины. Ещё продолжали выходить прежние «буржуазные» газеты, но на них уже обрушился целый ряд кар. Чуть ли не наибольшая в Европе типография Сытина, где печаталось до этого времени «Русское слово», была реквизирована. Большевики печатали там свои «Известия» на огромных запасах чужой бумаги, которую они, расходуя, в то же время заложили в банке за два с половиною миллиона. «Русские Ведомости» — газета, которую никогда не решалось тронуть даже самодержавное правительство, считаясь с исключительным уважением, которое она завоевала в стране, — были закрыты, и, после больших усилий, возродились под пикантным названием «Свободные вести» (За точность названия не ручаюсь, но ручаюсь за его смысл – С.В.Я). Ещё функционировали политические партии, но чуть не ежедневно на них совершались набеги, происходили обыски, аресты, высылки, расстрелы. Террор ещё не был возведён в стройную последовательную систему, но постоянно проявлялся, и все чувствовали себя в положении попавшего в капкан животного: вот-вот явятся и расправятся. Повсечасное ожидание ужасов создавало в населении тупую, оскорбительную покорность» [16].
За исключением ряда шероховатостей октябрьский переворот, пока за трактовку его истории не взялись большевистские идеологи, некоторое время страдал известной «бархотностью»: оппонентов ещё не сажали и не убивали, хотя вскоре всё изменилось. В Перми дед оказался в 1918 году по заданию партии Народной свободы: он читал в городах Сибири публичные лекции, в которых наивно – как показали скорые события, – словом пытался привлечь сторонников к свой партии. Однако события развивались стремительно: «А в моё отсутствие у меня был произведён обыск и выемка, на которые я совершенно не рассчитывал: своих взглядов я не только не скрывал, но всячески старался открыто распространять их: писал статьи, выступал с публичным словом — одним словом, жил в стеклянном доме, и искать у меня было нечего. Обыск я могу приписать только личной мстительности большевиков: чуть ли не накануне его под моим председательствованием прошло общее собрание Московского общества деятелей периодической печати и литературы, на котором мы исключили из состава общества неистовствовавшего над прессой комиссара по делам печати Подбельского (бывшего хроникёра «Русского слова»), исключили точно также комиссара по иностранным делам профессора Фриче и поставили на вид поэту Валерию Брюсову всю двусмысленность его положения на службе у большевиков, в качестве — в то время — аполитичного регистратора выходящих в свет книг и журналов.
Свидетели обыска мне передавали, что записную книжку исследовали очень долго, и хотя даже приблизительно не могли добраться до того, в чём именно заключалась беседа, но с кем происходила эта беседа — они поняли. В то время большевики были уверены, что партия Народной свободы мечтает посадить великого князя Михаила Александровича на престол, и так как мои поездки по России совершались по поручению партии — для установления общения между губернскими комитетами, и бумаги, в которых комитет предлагал мне поездки, лежали на столе, то этому всему, по-видимому, было придано большое значение» [16].
Умалчивает дед и ещё об одной вещи, за которую большевики заочно приговорили его к расстрелу. Во время второй поездки, о которой вскользь говорит Яблоновский, он побывал в Екатеринбурге, причём в то время, когда в доме инженера Ипатьева находились Николай II со всей семьёй.
Семейные намёки на участие деда в заговоре в Екатеринбурге с целью вызволения Николая я слышал ещё в детстве. Возможно, я не располагаю полным перечнем трудов Яблоновского, но мне нигде не попадались его записи, в которых бы он опровергал или подтверждал факт участия в этом заговоре.
Писатель Эдвард Радзинский, повреждённый творческой завистью к произведениям «историков» типа Дюма или Валентина Пикуля, пишет об этом так: «…И вот, когда я сам устал от своей подозрительности <относительно того, был заговор или нет>, однажды позвонил телефон, и тихий старческий голос церемонно представился: «Владимир Сергеевич Потресов, провел 19 лет в лагерях».
Вот что рассказал мне 82-летний Владимир Сергеевич: «Мой отец до революции – член кадетской партии и сотрудник знаменитой газеты «Русское слово», известный театральный критик, писавший под псевдонимом Сергей Яблоновский... <…> В голодном 1918 году отец выехал в турне по Сибири с лекциями. Весь сбор от лекций моего полуголодного отца шёл в пользу... голодающих! Последняя его лекция была в Екатеринбурге... И вскоре во время отсутствия отца к нам в дом пришли чекисты и произвели обыск. Матери объявили, что екатеринбургская ЧК заочно приговорила отца к расстрелу за участие в заговоре с целью освобождения Николая II. Когда отец вернулся домой и всё узнал, он был страшно возмущён: «Да что они там, помешались? Я по своим убеждениям (он был кадет, сторонник февральской революции) не могу быть участником царского заговора. Я пойду к Крыленко (тогдашний председатель Верховного трибунала)!» Отец был типичный чеховский интеллигент-идеалист. Но мать сумела его убедить, что большевики объяснений не слушают – они расстреливают... И отец согласился уехать из Москвы, он перебрался к белым. Потом эмиграция, Париж, нищета – и могила на кладбище для бедных... Меня арестовали в 1937 году за участие отца в заговоре, о котором тот не имел никакого понятия. Вышел я только в 1956-м» [17].
Оставив в стороне театральный приём: звонок, возникший по мановению в минуту усталости автора, отмечу, что либо он, либо мой дядя Володя, мягко говоря, лукавят. Начнем с того, что в 1918 году дяде было всего восемь лет, и трудно поверить, что взрослые обсуждали с ним или при нём участие деда в заговоре или планировали поход к Крыленко. Гайки тогда закручивались с завидной скоростью. Вернее всего, это версия для детей, чтобы те не пострадали в условиях утверждавшегося режима. Второе: утверждение о том, что кадеты не могут быть сторонниками царского режима, спорно [18]. Не выдерживает критики сравнение деда с «типичным чеховским интеллигентом-идеалистом»: достаточно прочитать острые, полемичные его статьи и, главным образом, написанные как раз в то тревожное время [19]. Абсурдом представляется, будто бы «…мать сумела его убедить, что большевики объяснений не слушают – они расстреливают». Мне трудно допустить, что для видного публициста и политика, которым являлся дед, решающим оказалось слово жены, милой и образованной женщины, однако занятой только домашним хозяйством и детьми.
И, наконец, дядю арестовали вовсе не за участие деда в заговоре – скорее, этому должны были быть подвергнуты старшие дети, а за его встречу в начале 30-х с отцом в Париже. Но это совсем другая история. Так что доверять Радзинскому я бы не стал. Впрочем, и доказательств того, что дед участвовал в том заговоре, у меня нет, – есть всего лишь некоторые соображения; так что оставим эту тему.
Яблоновский сбрил бороду и с чужим паспортом на имя Ленчицкого пробрался на юг России, примкнув к белому движению: «Бежав от власти большевистской //И от милиции московской, //Исчез немедленно Ленчицкий //И появился Яблоновский», – воспроизводил горький юмор тех лет 20 декабря 1953 года в своём некрологе в «Новом русском слове» Пётр Ершов.
Меня часто спрашивают: почему Яблоновский бежал, оставив семью на произвол большевикам, мол, она ему была не нужна и неинтересна. Это не так. Дед, как многие его современники, был уверен, что власть большевиков – недоразумение, которое долго не продержится. Кроме того, бабушка наотрез отказалась покидать Москву, пока не вернётся старший сын, который уехал на Урал со своим гимназическим другом ещё в середине 1917 года и примкнул потом к белому движению. Впрочем, откроем дневник писателя:
«Четверг 3.VI 20 г. <Тель эль-Кебир> Сегодня Лёлины [20] именины. Как-то поживает моя Леся? <…> Я сижу у себя в палатке и весь мыслями с нашими. Где они? – В Ростове? Харькове? Москве? Вернулся ли к ним Шура [21] ? Это оч<ень> возможно. Помимо себя, помимо самого Шуры, как я был бы счастлив за Лёлю. <…>
31.XII <1920>. Париж [21].
<…> Моя тоска по своим, по Лёле, Соне, Шуре, Вове и Ноне [22] растет всё время, растёт с каждым днём. <…> Милые, родные, любимые, где вы? Живы ли? Здоровы ли? Если не сыто, – где уж?! – то хоть перебиваетесь ли как-нибудь?
Лёля, родная! Деточки мои милые! Хоть бы узнать только, что вы существуете» [23].
Полагаю, что и позже, находясь в Париже, допускаю, дед никогда не касался тем, связанных с Ипатьевским домом, потому, что боялся навредить родным, оставшимся на родине. Но всё это, повторяю, лишь версия.
В течение двух лет Яблоновскому довелось работать отчасти в тех же самых газетах, в которых сотрудничал в юности. Кроме того, по поручению отдела пропаганды Добровольческой армии он читал лекции против большевиков в Харькове, Ростове-на-Дону, Новороссийске и других городах юга России. Но предчувствие краха всё усиливалось у него.
С грустным юмором Сергей Яблоновский описал позже последнюю встречу с Мариэттой Шагинян в Ростове-на-Дону, накануне вступления большевиков: «В Нахичевани же произошла и моя последняя с нею встреча, уже в девятнадцатом году, когда я бежал из города в город, по мере того, как их занимали большевики. Здесь я нашел и Мариэтту, и её сестру Лину (Магдалину); обе, и неистовая Мариэтта, и красивая, мягкая, необыкновенно нежная Лина, были уже пропитаны большевизмом. Тут впервые ощутилось полное, бесповоротное расхождение.
С моей стороны было много резкого, отношение сестёр было мягкое, грустно-ласковое. Разумеется, в то время большевизм им представлялся высшей справедливостью, а кровь, насилие, разрушение, вероятно, они считали временной печальной необходимостью. Большевики входили в Ростов, мне нужно было бежать. Мариэтта со своей обычной порывистостью уговаривала остаться: она меня спрячет.
– Какое же вы имеете право прятать своего врага от своих друзей? Этого лицеприятия я не признаю, да и сам не хочу принимать ничего ни от ваших новых товарищей, ни от вас. Мы расставались, и получилась даже смешная сцена: мне долго пришлось буквально отбиваться, чуть ли ни руками и ногами, от ее желания обнять и поцеловать меня. Объятий избежал».
Двадцать первого февраля 1920 года Сергей Яблоновский поднялся в Новороссийске на борт парохода «Саратов», чтобы навсегда покинуть Россию.
ПРИМЕЧАНИЯ, ИСТОЧНИКИ, ЛИТЕРАТУРА
- Морозова О.А. Памяти дорогого друга // Новое русское слово, 1953. 28 дек. С. 3.
- Яблоновский С. Усадьба Н. Х. Рыбакова // Возрождение. 1951. № 17. С. 65
- Публикуется по автографу (БАР, фонд С. В. Потресова), предположительно гранки неизданной книги воспоминаний: Яблоновский С. Карета прошлого. Вместо предисловия, конец 1930-х.
- Публикуется по автографу: Гакраб, поэма, в переводе – Борьба (БАР, фонд С. В. Потресова)
- Стихотворения С. В. Потресова. СПб, 1896.
- Публикуется по автографу (БАР, фонд С.В. Потресова)
- Яблоновский С. В. П. Долматов // Возрождение. 1951. № 17. С. 99.
- Ходасевич В. Литературные статьи и воспоминания. Нью-Йорк, 1954.
- Публикуется по автографу (БАР, фонд С. В. Потресова), альбом С. В. Яблоновского.
- О Марине Цветаевой «…Просто передать Вам наши дни». Письмо Марины Цветаевой к Елизавете Эфрон. Публикация и комментарии Д. А. Беляева // Наше наследие. 1994. № 31. С. 87.
- Публикуется по имеющемуся у автора автографу статьи.
- Яблоновский С. Из воспоминаний // Возрождение Азии. 1936. 15 нояб.
- Воле мы гимны поём. М., 1905; РГБ. Отдел рукописей. Ф. 640. Н. А. Римского-Корсакова. Оп. 1. № 1233.
- Шверубович В. О старом Художественном театре. М., 1990. С. 154.
- Яблоновский С. О театре. М., 1909.
- Яблоновский С. Встреча с в. кн. Михаилом Александровичем // Голос минувшего. На чужой стороне. 1926. №1(14). С. 140.
- Радзинский Э. Николай II: жизнь и смерть. М., 1997.
- Обратное находим в Листовке партии Народной свободы (БАР, фонд С. В. Потресова)
- Яблоновский С. Кто завоевал свободу?. М., 1918.
- Жена Елена Александровна
- Сын Александр воевал в Сибири на стороне Белой гвардии
- Дети
- Публикуется по автографу (БАР, фонд С. В. Потресова), дневники
|