Карасёв А. А. Донские студенты в учебном полку // Донской временник. Год 2004-й / Дон. гос. публ. б-ка. Ростов-на-Дону, 2003. Вып. 12. С. 135-136. URL: http://donvrem.dspl.ru/Files/article/m14/1/art.aspx?art_id=206
ДОНСКОЙ ВРЕМЕННИК. Год 2004-й
История учебных заведений Донского края
ДОНСКИЕ СТУДЕНТЫ В УЧЕБНОМ ПОЛКУ
Из воспоминаний
Оканчивая курс в Харьковском университете, мы или забыли, или и вовсе не знали о существовании закона 1855 года, по которому все донские уроженцы казачьего происхождения должны быть наряжаемы в полевые полки, назначаемые преимущественно для службы на Кавказ в ту пору еще не завоеванный. Получив аттестаты, справив прощальную трапезу и запечатлев свои юные физиономии на фотографической группе, мы, лелея розовые надежды, прибыли на Дон, на родимую сторонушку, с тем, чтобы отдать себя в распоряжение новых веяний, только начавшихся в нашем отечестве.
Был 1856 год — яркая грань, отделившая у нас мрак от света. Вот и Новочеркасск — центр управления, где мы ожидали встретить распростертые объятия и родственные вопросы, какую служебную часть мы желали бы осчастливить своими персонами. Мечты эти очень скоро сменились горькою действительностью: когда мы явились по начальству и заявили о желании служить отечеству, то нам объявили, что из понятного снисхождения нас не пошлют на Кавказ в нижних чинах, а для производства в офицеры зачислять в учебный полк, расположенный в Новочеркасске. Там мы должны были прослужить в урядничьем звании 6 месяцев, по окончании которых нас ожидали офицерские чины, отнюдь, однако, не спасавшие нас от похода на кавказскую линию. Глядя на такую заманчивую перспективу, мы подстриглись по уставу и напялили на себя сермяги. Служба в учебном полку началась с шагистики, которая производилась тогда еще в объеме дореформенного периода.
Убийственные «три приема», с которых мы начали дело в казарме близ старого здания института под предводительством кадрового офицера, почтеннейшего М. И. Упорникова, с истинною сердечностью относившегося к нашей судьбе, шашечные приемы самого затейливого и щепетильного свойства были ничто в сравнении с конным учением, особенно с "марш-маршем", когда тяжелое ружье ударялось о спину всею своей тяжестью, когда среди густого облака пыли не видно было гривы собственного коня, когда приходилось в полной беспомощности отдаваться на волю массы и ежеминутно ожидать гибели, мысленно произнося: «свят, свят, свят Господь»... И среди таких-то горьких минут иногда вспоминались лекции: Палюмбецкого о Канте или о Миттермайере, Каченовского — о торге неграми и латинские дефинации из лекций Мицкевича... Что могло быть более противоположно? Особенно унизительной обязанностью представлялось нам то, что мы как нижние чины должны были снимать фуражки: пред каждым офицером, которых тогда в Новочеркасске было видимо-невидимо, проходя квартиры: наказного атамана, начальника штаба и своего полкового командира; а пред генералами, кроме того, становиться во фронт.
Заговорив об учебном полке, нельзя не сказать несколько слов о его командире. Почтенной памяти Василий Алексеевич Митрофанов был университетский воспитанник, поступивший на военную службу и прошедший эту школу во всех ее разветвлениях до тонкости и, если можно так выразиться, до изящества. По характеру своему он был человек долга в полном смысле этого слова и строго требовал от подчиненных исполнения их служебных обязанностей. Он был умный и начитанный человек, но окружавшая его военная атмосфера не могла не наложить на него того оттенка военного деспотизма, которым так богата была наша армия. Он смотрел на нас снисходительно, отнюдь не сравнивал с нижними чинами, не получившими равного нашему образования, и хотя, на учениях, где мы, кроме неуклюжести, не проявляли никаких других качеств, и называл нас «академиками», но когда давали «вольно», подзывал к своей ставке вместе с сотенными командирами, товарищески разговаривал, шутил и даже угощал папиросами. В довершение своего особенного к нам внимания, Василий Алексеевич через три-четыре месяца после нашего поступления в учебный полк, приказывал посылать нас в караул на главную гауптвахту и в тюремный замок не урядниками, а за офицеров, т. е. начальниками этих караулов, что очень льстило нашему самолюбию.
Оставив в стороне нашу нравственную непригодность к тогдашней военной выправке, мы, как нарочно, не соответствовали ее требованиям и по физической своей натуре: я имел неправильно в колене поставленную левую ногу, за что, по заявлению кадрового есаула, до сих пор здравствующего А. М. Зазерского, был отрешен командиром полка от командования взводом на готовившемся параде к 30 августа; другой товарищ, поступивший в полк несколько позже, был совсем хромой, каковым продолжает быть до сих пор; третий был очень толст и неуклюж до такой степени, что невольно вызывал улыбку у самого снисходительного зрителя; два других — истинные медлители, с неподвижными лицами, были живописны в «марш-марше». Память моя сохранила несколько комических сцен, которыми не могу не поделиться.
Мне дали на прокат прекрасную верховую лошадь — смирную, с отличной рысью, резвую и на вид довольно красивую; но у нее была странная привычка, совершенно не соответствовавшая умению студента ездить верхом, а особенно садиться на коня: пред тем, как седок приготовляется на нее взобраться, она начинает танцевать, а это качество для нашего брата было самое ужасное качество. Когда выезжаешь на ней из дома, то с помощью прислуги, бывало, кое-как, с грехом пополам, и сядешь, но на ученьи или где-либо в другом месте, где нет помощников, испытывал я с ней терзания адские. Скомандуют — «слезай» — все и слезут, а я один сижу, как болван, весь антракт, в продолжение которого другие отдыхают, а слезешь и вдруг скомандуют — «садись» — все сядут и станут во фронте, а я вожусь с ней до тех пор, пока не смилостивиться какой-нибудь казак из задней шеренги и не поможет мне овладеть моим буцефалом. Один раз, желая проехать по городу, я завернул на квартиру к кадровому офицеру Упорникову, где, побыв не долго, вышел, чтобы сесть на коня и возвратиться домой. Сколько времени я возился с этим делом — определить трудно; пот выступил на лице. Упорников посоветовал мне охватить коня правой ногой мгновенно, чтобы не давать ему времени подаваться в сторону — и я аккуратно исполнил этот совет; но в тот момент, когда я поставил ногу в левое стремя, подался всем корпусом вправо, чтобы охватить седло правой ногой, мой конь, танцуя, подался налево и я, естественно, полетел с него в правую сторону вниз головой. Поломал ли я свою правую ключицу или нет — осталось неизвестным, только проболел более двух недель, в продолжение которых от истинно военных людей, вроде участия к моему горю, услышал мнение, что когда поломаю другую ключицу, тогда и научусь хорошо ездить верхом.
Я был уже офицером. А неуклюжий товарищ мой по университету еще пребывал в урядничьем звании и состоял на учении в моем взводе. Был холодный ноябрь месяц; скомандовано «справа по одному». Поравнявшись с командиром полка, я отсалютовал ему и остановился по правую его сторону, на лошадиный корпус позади. Вася Харитонов, одетый в сермягу, да верно прибавивший под нее какую-нибудь теплушку, представлял из себя копну сена, двигавшуюся и качавшуюся сообразно лошадиному шагу. Как на беду, и лошадь у него была с отвислыми ушами. Когда он поравнялся с командиром полка, то не забыл повернуть к нему свое полное и круглое лицо, но оставил без внимания заботу о своем коне, которому опустил поводья, а потому и конь его, свесив голову и болтая длинными ушами, представлял подобие осла.
Два другие товарища, носившие прозвище «медлителей», не уступали нам с Харитоновым по части комической. Одному из них мы часто говорили еще в университете, во время осады Севастополя, что если бы неприятельская бомба, пробив крышу, подкатилась под стул, на котором он сидел, то он не вскочил бы в испуге со своего места и не бросился бы опрометью из комнаты, а заглянул бы под стул с целью удостовериться, не потухла ли упавшая бомба, и только тогда, когда снаряд продолжал бы, пред разрывом, вертеться, он, не спеша, встал бы со стула и тихой поступью направился бы к выходу. Другой «медлитель» во всех случаях опаздывал. Опаздывал он на лекции, на ученья, на вечера, в клуб для игры в карты и даже опоздал сделать предложение одной барышне, которую в тот роковой вечер посватал другой. Но особенно яркую картину несоответствия медленности с быстротой представлял он на конном учении, когда, подняв правой рукой обнаженную шашку, он несся на отсутствующего неприятеля в «марш-марш». Совершенно неподвижное и уныло-спокойное лицо, при угрожающе поднятой шашке и во всю прыть скачущем коне, — картина, достойная кисти незаурядного художника...
Над нами потешались и вслух, и втихомолку все, не исключая вахмистров, — Овсянкина, Попова и Климова, больших знатоков своего дела. Из них последний, некрасивый и нестатный, был особенно карикатурен, когда, по новым правилам вместо снятия фуражки, прикладывал к правому виску свою широкую длань. Смеялись они над ними и высказывали непритворное удивление, как это ученые люди не умели порядочно сесть на коня или пройти как следует учебным шагом.
Пришел конец 1857 года, когда послышались первые освободительные шаги. Но донское дворянство только на очередном собрании, в мае 1858 года, заявило о своей готовности приступить к улучшению быта крестьян. В это же время я был зачислен в один из полков, предназначенных на кавказскую линию, согласно закона 1855 года. Я совершенно растерялся. Начав уверять кого следует о своей непригодности к такой службе, я приводил в доказательство и кривизну левой ноги, и то, что я в детстве был испуган медведем, — я встречал в ответ одни улыбки без всякой готовности помочь. Добрейший из добрых и благороднейший Иван Алексеевич Машлыкин, бывший в ту пору войсковым дворянским депутатом, в семье которого я был хорошо принят, войдя в горькое мое положение, взялся хлопотать и побывал как у начальника штаба В. И. Андриянова, так и у наказного атамана Хомутова. Но лица эти, выразив ему свое сожаление, сослались на закон, обойти который не сочли себя в праве. Так и остался я со своим горем. Бывало ляжешь спать и начнешь думать о том, как же это я, боящийся собственного коня и обыкновенной скачки у новочеркасских мельниц, да буду вести казаков против стреляющего пулями и рубящего кривыми саблями неприятеля-чеченца? Да первая пуля непременно попадет в меня, да самый паршивый горец разрубит меня на части... И нервная дрожь пробегала по телу и не давала возможности сомкнуть глаза... Выручил меня из этой беды покойный И. С. Култышкин, войсковой дежурный штаб-офицер. Он отыскал закон, по которому офицеры, желающие поступить в военную академию, зачисляются на два года в образцовые полки для узнания фронта, а затем допускаются к экзаменам. Я ухватился за эту нить с жадностью и в таком смысле приготовил рапорт начальнику штаба. Покойный Виссарион Иванович прочитал бумагу, усмехнулся и произнес: «Хорошо, пусть будет по вашему; только могу вас уверить, молодой человек, что вы скорее женитесь, чем поступите в академию». Из кавказского полка меня исключили, оставив в учебном, а я в том же году влюбился, а в следующем и женился. Вскоре после того закон 1855 года остался мертвою буквою и мы все разместились в разные должности, по внутреннему управлению, в Новочеркасске и отдались всецело его засасывающей тине...
С тех пор прошло 45 лет и памяти своей не веришь! Словно какой-то давнишний тяжелый сон. Это глумление над людьми, получавшими высшее гражданское образование, глумление не людей, а самого закона, одной рукой поощряющего просвещение, а другой — толкающего это просвещение в грязь невылазную; это глумление над юношами, только что подходящими к жизни робкими шагами, глумление под видом пользы для службы, для общественного дела! Не правда ли, что это — сон? Но да будут благословенны те темные времена и именно за то, что повториться не могут...
Источник: Донские областные ведомости. 1902. 3 апр.
|